Войти на БыковФМ через
Закрыть
Дмитрий Быков

В лекциях, главное

В цитатах, главное

Что мы теряем, если не прочитать Марселя Пруста? Почему у ярких авторов, таких как вы или Пелевин, сейчас кризис жанра?

Видите ли, ни о каком кризисе жанра применительно к Пелевину точно говорить нельзя. Потому что пелевинские самоповторы не означают, что он не может написать хорошую книгу. Может. Но по разным причинам не считает нужным.

Что касается своего какого-то кризиса жанра, то, простите меня, говорить так следовало бы, наверное, значило бы гневить бога. Я вот уж на что пожаловаться не могу, так это на какой-то кризис в последнее время. Мне сейчас пишется как-то гораздо лучше, чем раньше. Другое дело, что я выпускаю романы не каждый год, но я могу себе это позволить. У меня нет контракта, который обязывал меня это делать. И я могу себе позволить роскошь проживать роман. Проживать его год, два, если…

Почему так мало романов вроде «Квартала» с нетипичной литературной техникой?

Понимаете, это связано как-то с движением жизни вообще. Сейчас очень мало нетипичных литературных техник. Все играют как-то на одному струне. «У меня одна струна, а вокруг одна страна». Все-таки как-то возникает ощущение застоя. Или в столах лежат шедевры, в том числе и о войне, либо просто люди боятся их писать. Потому что без переосмысления, без называния каких-то вещей своими именами не может быть и художественной новизны. Я думаю, что какие-то нестандартные литературные техники в основном пойдут в направлении Павла Улитина, то есть автоматического письма, потока мысли. А потом, может быть, есть такая страшная реальность, что вокруг нее боязно возводить такие сложные…

Не могли бы вы рассказать о сборнике «Стихотерапия», который вы хотели собрать с Новеллой Матвеевой? Как стихотворения могут улучшить самочувствие?

Понимаете, тут есть два направления. С одной стороны, это эвфония, то есть благозвучие — стихи, которые иногда на уровне звука внушают вам эйфорию, твёрдость, спокойствие и так далее. А есть тексты, которые на уровне содержательном позволяют вам бороться с физическим недомоганием. На уровне ритма — одно, а на уровне содержательном есть некоторые ключевые слова, которые сами по себе несут позитив.

Вот у Матвеевой — человека, часто страдавшего от физических недомоганий, от головокружений, от меньерной болезни вестибулярного аппарата и так далее,— у неё был довольно большой опыт выбора таких текстов. Она, например, считала, что некоторые стихи Шаламова, которые внешне кажутся…

Может ли женщина типа Милдред из романа Моэма «Бремя страстей человеческих» сделать мужчину счастливым?

Ну конечно, может! На какой-то момент, естественно, может. В этом и ужас, понимаете? А иначе бы в чем ее опасность? И такие люди, как Милдред, такие женщины, как Милдред, на короткое время способны дать, даже в общем независимо от их истинного состояния, от их истинного интеллекта, интеллекта, как правило, довольно ничтожного, способны дать очень сильные чувства. И грех себя цитировать, конечно, мне лет было, наверное, семнадцать, когда я это написал:

Когда, низведены ничтожеством до свиты,
Надеясь ни на что, в томлении пустом,
Пьяны, унижены, растоптаны, разбиты,
Мы были так собой, как никогда потом.

Дело в том, что вот моя первая любовь, такая первая…

Зачем в вашем романе «Орфография» изображены жуткие дети? Имели ли вы в виду, что дети-звереныши — это приговор эпохе?

Я имел в виду судьбу русского христианства. Мальчик — это русское христианство. Понимаете, поскольку роман сокращен на треть… Он же был двухтомный изначально. И это, наверное, было плохо для него. Вот это сокращение, хотя его и улучшило, сделало в каком-то аспекте более динамичным, но оно и убрало некоторые важные мысли. Вот это перерождение детей, эти темные странные дети, которых дрессируют странные темные люди,— это то, что случилось, вообще говоря, с русской душой. Вот это я тогда имел в виду.

Я сейчас не очень уже помню, как это писалось, но помню, что для меня вот эти дети — да, это было символом такого нового варварства, такого вновь пришедшего, если угодно, и прежде всего, конечно,…

Не кажется ли вам, что популярность вашего романа «Орфография» могла бы быть выше, если бы он был короче?

Нет, нельзя было. Популярность книги такая, какая есть. её знают и любят те, кому она близка. И хорошо, что она отфильтровывает тех, кому её не надо. Это книга не для всех людей, книга для людей специальных; книга, относящаяся к специальному времени, когда её проблематика была актуальна. А в общем, циклично все, и она, наверное, будет актуальна когда-нибудь, наверное, опять.

А что касается того, что она так сделана. Она ведь иначе не могла быть построена. Там две части машина собирается, а в третьей она едет. Конечно, меня самого в этом романе несколько отталкивает его литературность, но там очень много брошено подсказок, подмигиваний читателю, выстроена как бы такая сеть аллюзий…

Не могли бы вы рассказать о своем курсе книг и лекций «Поэтика триллера»?

Потому что готика – это, понимаете, такая вещь, которую все пытаются имитировать, думая, что можно этого добиться внешними приемами. На самом деле, приемы есть, их много, перечислить их – не такая большая задача, но готика – это прежде всего мировоззрение. Надо же вдуматься, почему Стивен Кинг называет главным готическим произведением мэйченовское «Великий бог Пан». А он регулярно так делает, почему он считает высшим достижением современной готики некоторые эпизоды «Гарри Поттера» и «Стража» Чарльза Маклина – действительно, великой книги?  

Готическое мировоззрение, которое продуцирует определенные тексты… я, кстати говорю, редко упоминаю Эдгара По, но это потому,…

Согласились бы вы, если бы Илон Маск предложил вам стать участником полета на Марс и возглавить образовательную программу в марсианском поселении?

Нет, во-первых, не предложит. Во-вторых, есть у нас еще дома дела. Мне очень было бы соблазнительно слетать на Марс, но я со своей клаустрофобией не очень представляю себя в космическом корабле, не очень представляю себе команду, с которой мне было бы комфортно и  в которой я был бы на месте. Совершенно не представляю, что можно делать два года, летя на Марс. Это ведь два года! Это как в армию призваться.

Понимаете, я из России уехал за три дня до спецоперации. То есть уехал я гораздо раньше, но я приехал на студенческие каникулы в январе 2021 года. Еще двух лет не прошло, как я уехал. Еще четыре месяца. И я столько успел за эти два года – столько увидел, столько сделал и настолько изменился, а двух…

Изменилось ли у вас отношение к героям из вашей книги «Вместо жизни» спустя 20 лет?

К Сокурову изменилось точно, но это потому, что Сокуров снял несколько великих фильмов после нескольких, на мой взгляд, довольно манерных. Я понимаю, что Сокуров – не моя эстетика, но всей своей жизнью и всем своим поведением он показал, что он очень серьезный художник, готовый платить жизнью за свои взгляды и за право снимать, что он хочет. Сокуров оказался серьезнее, чем я предполагал, он оказался талантливее. Он снял несколько фильмов (прежде всего, «Солнце», «Русский ковчег», наверное, и «Фауст», хотя пафос его мне не нравится – пафос фильма, в котором Фауст еще хуже Мефистофеля), которые мне очень понравились, в отличие, скажем, от «Спаси и сохрани», которое мне не понравилось…

Имидж Виктора Пелевина – это затворничество, пиар-ход или аутизм?

Аутизма я там особенного не вижу, а насчет пиар-хода – нет, это не пиар-ход. Понимаете, просто каждому человеку, видимо, органичен свой сценарий поведения. Кому-то, как Денису Драгунскому, важно ездить, встречаться с читателями, выслушивать их, зарисовывать новые социальные типажи. Я видел, как Драгунский общается с аудиторией: для него это такое же наслаждение, как для меня вести урок. Он пропитывается чужими историями, чужими настроениями. Это его способ познания мира.

Другие люди, как Сорокин, любят встречаться изредка и с немногими. Третьи, как Пелевин, не любят встречаться вообще. Но это нормально. Кстати, не хочу пролезать в один ряд ни с кем, но честно скажу: у меня в Москве…

Чем актуальна книга Александра Баунова «Конец режима»?

Книга эта актуальна тем, что она хорошо написана. Это первое. Второе – режимы заканчиваются почти всегда одинаково. И вот что важно: на смену им почти всегда приходит нечто худшее. То есть все то же самое плюс хаос. Вот так бы я сказал. В этом смысле книга Баунова очень важна, очень убедительна морально и полезна.

Я собираюсь писать такую книгу под названием «Лебединое». Помечтать-то мы можем? Это книга не о смерти тирана. Это книга о том, как кончаются такие личные режимы, режимы личной автократии. Очень много же примеров в истории. Мог же позволить себе помечтать Кузмин, сочиняя пьесу «Смерть Нерона»?, которая вообще о советской власти, а не о смерти Нерона. Смерть Нерона там – это…

Если бы к вам подошел человек и отблагодарил за то, что ваша книга изменила его жизнь, но он растолковал бы ее иначе — были бы вы рады?

Да, был бы рад, потому что мне нравится, когда текст допускает много толкований. Я только одного не понял бы и обиделся: если бы мои книги подвигли его к убийству, не дай бог, конечно, или к злобе, какой-то ненависти. Если бы он их прочитал не так. Но, видите ли, люди читаю жопой, это давно доказано. Некоторые, скажем, видят в «Истребителе» апологию сталинизма. Такая трактовка меня тоже не огорчает: второй  раз прочитают, лучше поймут. Помню, мне Марк Харитонов сказал: «Я буду счастлив, если человек прочитает «Сундучок Милашевича» и сложит фрагменты книги в другом порядке, доказав, что тот порядок текста, который изложен в книге, не единственно возможный». Я, наверное, тоже буду…

Теряет ли литература свою сложность при переложении на язык кино?

Я очень важным критерием удачности романа считаю то, что по нему можно снять фильм. То, что человек в процессе чтения этого романа представляет себе готовую экранизацию, сериал, и так далее. Вот «Улисс», например, может быть легко экранизирован. Конечно, в масштабе и формате сериала, но без каких-либо проблем. Я вообще считаю, что если вещь переводима на язык кино, то это залог того, что она в высшей степени кинематографична, то есть динамична, энергична в развитии, полна ярких характеров и персонажей. То есть есть что играть, есть что снимать.

А если я этого в литературе не вижу, то это, по-моему, просто скучно. Обратите внимание: большинство действительно великих прозаиков мечтали…

В «Квартале» вы писали, что жанр беседы уходит в прошлое, что часто не с кем поговорить. Что вы имели в виду?

Что касается коммуникации. Это, понимаете, личное дело. Это не то что есть такая тенденция, что становится труднее коммуницировать, что меньше хочется коммуницировать. Это, может быть, моя личная проблема: мне все меньше хочется балаболить. Но вот то, что мы сейчас делаем, не в счет: мы ведем разговор на серьезные темы.

Но я ненавижу слушать и участвовать вот в этих разговорах, которые ни о чем, когда люди готовы часами пережевывать одну и ту же информацию, как у Зощенко: «И вот она едет к мужу у Екатеринодара (или Краснодара). И вот, значит, едет она к мужу, значит, едет она к мужу, с ней ребенок, и вот она с ним едет».

Я думаю, что это довольно бессмысленно. Мне тяжелы эти бессмысленные…

Не лучше ли для вас полностью прервать с российской проблематикой и переключиться на западную для лучшей адаптации?

Проблема моей адаптации передо мной не так остро стоит. Попав в Америку в первый раз в 1994 году, я понял, что жить и работать здесь смогу. Более того, мне здесь не будут мешать те вещи, которые мне мешают в России. Здесь мне не надо слишком адаптироваться и акклиматизироваться, здесь мне достаточно быть собой. Ну вот как я пока и наблюдаю. 

Я все-таки давно уже здесь бываю, давно здесь преподаю. И последние 10 лет  я большую часть года проводил именно здесь – или у друзей, или на работе, или в каких-то поездках с лекциями. Да и друзья мои в основном были здесь. Просто понимаете, я с одной стороны понимаю ваше благое желание как-то, что ли, способствовать моей интеграции в новую культуру.…

Какой смысл вы вложили в книгу «Финал. Вначале будет тьма»?

«Финал» неожиданно оказался коммерчески успешным романом, на что мы не рассчитывали никак, хотя тема его такая сенсационная, спортивная. Ну и конечно, соседство веллеровской книги, его учеников, нам помогает («Вначале будет тьма»). Смысл книги очень прозрачен. Дело в том, что к «Финалу» есть эпиграф про уроборос. И он же построен, как уроборос — змея, кусающая свой хвост. Там напрямую совершенно сказано, что роман кольцуется, и первая фраза — «Царь киксанул» — является ответом на вопрос об итоге матча.

Но сейчас, действительно, вопрос об исходе матча стоит на повестке, потому что Россия поставила на карту все. Это не всегда хорошо. На карте стоит национальная идентичность. То есть если…

Польский поэт Адам Загаевский говорил: «Меня интересуют стихотворения, которые я еще не написал». А что такое для вас свеженаписанное стихотворение?

Для меня любое свеженаписанное стихотворение — это такой иррациональный, не совсем мне понятный отчет о моей тайной душевной жизни. Ведь чем занимается моя душа, я не знаю. Вот сейчас, когда я с вами разговариваю, это тоже процесс достаточно безотчетный. Я стараюсь, во всяком случае, быть честным в ночном эфире, но в чем-то я себя сдерживаю, ограничиваю, какие-то вещи я просто вслух сказать не могу. В стихотворении я могу сказать все. Стихотворение — это отчет моей души о том, что с ней происходит. И поэтому, когда я его перечитываю, готовое, я чаще всего натыкаюсь на довольно неожиданные и чаще всего довольно страшные вещи. Мы здесь пытаемся внушить себе, что ничего страшного не происходит, а душа в…

В прошлом году вы обещали написать книгу про таинственные случаи. Какова её судьба? Неужели передумали?

Нет, это роман «Океан», он совершенно никуда не делся, я его продолжаю придумывать. Он не про таинственные случаи, он про целую сеть необъяснимых реальных историй, которые все имеют довольно много общего. Роман о природе тайны, вполне себе сюжетный, только с очень ветвящимся сюжетом. Я продолжаю его придумывать, и я буду его писать по-английски. Но писать я его буду не скоро. Я пока его попридумываю, самое приятное — это сочинять. Я пока разберусь с «Истребителем», потому что мне надо заканчивать «И-трилогию». Пока она не закончена, не поставлена точка в моих отношениях с советской властью. «Икс», «Июнь» и «Истребитель» — последнее мое обращение к советской теме. После этого я сам обещал больше к…

Вы говорите, что в XX веке проект «человек» закончился. Когда он начался, ведь в античности процветало рабство, в Средневековье — геноцид?

Мне кажется, что главный миф о человеке (потому что я об этом пишу в «Истребителе») — это миф о Вавилонской башне. Сочетание Вавилона и башни. «Не тебе бы, город Вавилон, строить эту башню» — говорит у меня в романе Кондратюк, которого там зовут иначе. Когда Кондратюк отказывается от предложения Королева войти в его группу, он отвечает, почему он не станет этого делать: потому что не тебе бы, город Вавилон, строить эту башню. Это, кстати, тоже мотив бегства — бегства от предназначения, от профессии, от ниши. И для меня Вавилонская башня — это главная библейская и вообще главная человеческая легенда. Сочетание Вавилона, вавилонских нравов, вавилонских ужасов и башни, которую этот человек…

Опираясь на вашу теорию инкарнации — кем вы были до Дмитрия Мережковского?

Знаете, проблема в том, что пока душа не вселится заново, она где-то блуждает в не очень понятных нам пространствах и чему-то учится. Вот я, кстати говоря, думаю, что Шпаликов — это такая своеобразная инкарнация молодых поэтов 30-х годов — Шевцова, Чекмарева,— которым не дали тогда состояться. Потому что тогда их интимная лирика о родине была бы не понята, она не могла бы состояться. Я рискну сказать, что Шпаликов — это какое-то продолжение линии Бориса Корнилова. Тот же алкоголь, та же бесшабашность, та же легкость речи, и её какая-то великолепная непосредственность. Все хорошие и веселые, один я плохой. Мне кажется, что вот Корнилов предсказал Шпаликова и тоже погиб, но он погиб гораздо раньше, в 27…

Есть ли в названии вашей книги «Остромов, или Ученик чародея» отсылка к «Ученику чародея» Александра Грина?

Дело в том, что «Ученик чародея» — это легенда, существовавшая задолго до Грина. Грин у меня в романе присутствует, конечно, как Грэм. Он пришел из «Орфографии» — это, в общем, трилогия. Грин — один из моих любимых писателей, это такой оммаж ему. Но Грин присутствует там не только на уровне рассказа «Ученик чародея», он присутствует там как автор «Русалок воздуха». Если вы помните, он их пересказывает Дане. И вообще просто как важный для меня человек. Там есть реминисценция из «Недотроги», вот эта, про картину с торчащей рукой над пропастью,— это оттуда. Он для меня очень близкий автор, и, конечно, дух Грина по возможности, крымский вот этот дух, ныне, по-моему, совершенно исчезнувший, он…

Что означает стихотворная строка из вашего романа «Остромов, или Ученик чародея»: «Погибает народ, а душа поет»?

Это же не моя строка. Там оговорено, что это стихи матери главного героя, на самом деле, Аделаиды Герцык, потому что псевдонимом я его наградил. А на самом деле, это Даниил Жуковский, тот самый сын Аделаиды. И это её стихи времен крымских репрессий, начала 20-х, когда её посадили и выпустили. Она вскоре после этого умерла, надломилась. Совсем она была молода, ей было что-то лет 45…

Герцык права в этом абсолютно. Погибает народ, а душа поет. Потому что, конечно, я склонен думать, что это был смертельный удар по России, тем не менее, люди достигали в это время каких-то невероятных духовных высот. И Аделаида Герцык — один из символов этого для меня. И Макс Волошин, который лучшие свои стихи написал…

Не могли бы вы рассказать об лауреате «Бронзовой улитки» —Андрее Лазарчуке?

Андрей Лазарчук был, кстати, гостем моей студии года полтора назад. Мы с ним в «Одине» час проговорили. Это один из моих близких друзей, один из моих любимых писателей. Я очень непримиримо отношусь к его взглядам, и к тому, что он пишет сейчас. И он очень непримиримо относится к моей позиции, но это не заставляет меня хуже к нему относится, потому что есть вещи, которые совершенно для меня уничтожают человека, он таких вещей пока не сделал. Мне очень больно, что он так жестко полемизирует с Яном Валетовым, чьи позиции мне, конечно, ближе. Мне очень мучительно, что Дяченки — Мария и Сергей Дяченко — фактически эмигрировали, и с их уходом Украина потеряла двух своих лучших писателей, просто лучших. Они…

Кто такой Ратманов из вашей книги «Сигналы»? Согласны ли вы с ним, что русскому человеку не нужна свобода, он крепостной, который всегда будет искать себе барина?

Боже упаси! Ратманов довольно отвратительный герой. Это тоже один из ликов современной России, которые там, в «Сигналах», представлены во всей этой галерее. Там же, помните, они, странствуя, находят пять разных типажей, пять страшных антигероев, пять отрицательных, неприятных для меня возможностей развития России в ближайшее время. Кто такой Ратманов — это то, чем мог бы быть Ройзман, если он был бы действительно диктатором. Ему постоянно приписывают такие амбиции. Это человек, который спасает наркоманов путем лишения их воли, а Ройзман, мне кажется, все-таки пытается эту волю активизировать, каким-то образом. Но то, что такие типажи, как Ратманов, сегодня существуют, и они…

Что или кого вы представляете выходящим из леса в вашем стихотворении «Постэсхатологическое»?

Понимаете, «Постэсхатологическое» один из тех моих текстов, которой имеет совершенно отчетливые источники претекста и источники влияния. Там ну их два, один — совершенно очевидный, это «Руся». Она поднимала голову — Постой, что это?— Не бойся, это, верно, лягушка выползает на берег. Или еж в лесу…— А если козерог?— Какой козерог?— Я не знаю. Но ты только подумай: выходит из лесу какой-то козерог, стоит и смотрит. Божественный совершенно фрагмент, я очень его люблю.

И «Руся» вообще мой любимый рассказ. Наверное, любимый не только у Бунина. А второе это тоже на меня очень сильно тогда влиявший, вообще я когда прочел «Траву забвения» катаевскую, я долго ею просто бредил. И там приведены два…

Правильно ли, что Ять из вашего романа «Орфография» не самурай, но на поступок он способен? Согласны ли вы, что только встреча с иррациональным заставляет человека выйти из зоны комфорта?

Видите, конечно, Ять не самурай, хотя он движется в этом направлении, к такому полному самоотречению. Но его не встреча с иррациональным меняет, не встреча с чудом. Его меняет ситуация упразднения — ситуация, в которой упразднен он, в которой упразднена сложность. И вот сталкиваясь с этой жестокой ситуацией, из которой он как бы вычтен, он привыкает жить так, как будто его в мире уже нет. Это интересная школа. Ять — вообще мой любимый герой. Он ещё раз появляется в «Остромове». Для меня он как раз человек, который привыкает жить в ситуации вычитания себя из мира. А это и есть первый подход к самурайскому кодексу.

Что имел в виду писатель Ромен Гари, когда говорил, что мать, которую он носит в себе, не позволяет ему делать подлости?

Ромен Гари вообще многое сделал для реабилитации маменькиных сынков. Мне однажды один мерзавец написал следующее: «Ну, что это Быков, взрослый мужик, часто упоминает свою мать? Что за инфантилизм?» Быть маменькиным сынком для меня — это самый большой комплимент. Помните, если кто читал, у меня в «Квартале» есть такой пассаж о том, что… «Многие говорят: «Мы выросли без отца, и поэтому не имеем мужских навыков, не умеем машину починить». Мы умеем многое другое. А машины нам чинят те, у кого были отцы». Вот это такая довольно… Конечно, я не отождествляю себя с героем, с Иваном Солюшиным, но под этой мыслью я подписываюсь.

Действительно, мне кажется, что у кого хорошие отношения с матерью — тот…

Согласны ли вы с мнением о том, что ваш роман «ЖД» похож на роман Толстого «Война и мир» — в попытке отобразить ценности и ход развития общества?

Насколько мне известно, мысль об этом сходстве высказал только Кадзуо Исигуро, когда я ему подарил «Living Souls» в английском переводе, и он сказал, что это почти такой же неподъёмный труд, как «Война и мир». В общем, ничего особенно лестного в этом определении я не вижу — хотя, конечно, приятно. На самом деле «ЖД» имеет в виду «Войну и мир», отсылается, реферирует к ней, как к одному из образцов.

Кстати говоря, я тут недавно прочёл про замечательный город Павлово, в котором мафия взяла власть, и поразился тем, как точно предсказан город Блатск. Вообще таких совпадений мне «ЖД» подкидывает больше, чем любая другая моя книга. Конечно, я не дерзаю сравнивать с «Войной и миром» это скромное…

Кто из современных детских писателей войдёт в классику, как Корней Чуковский, Самуил Маршак? Есть ли у вас произведения для детей и подростков?

Я заканчиваю эту детскую повесть — «92-й километр». Мне кажется она моей самой поэтичной прозой. И думаю, что «для подростков надо писать лучше, чем для взрослых», как сказал Маршак. Это не значит, что для взрослых надо писать хуже, но тут есть, конечно, какая-то правда. Потому что для того, чтобы подростка пробить с его могучей бронёй душевного здоровья, надо писать очень сильно, как Андерсен или как Петрушевская. Я не беру на себя такой наглости, но пытаюсь.

Из детских сегодня пишущих литераторов? Ну, кое-что хорошо у Тима Собакина, кое-что довольно интересно у Мурашовой. Ещё есть несколько авторов… Аня Старобинец, мне кажется. Вот когда она пишет для детей, она, по-моему, бывает и…

Не является ли книга Соломона Волкова «Диалоги с Бродским» вашей настольной? Не кажется ли вам, что вы ориентируетесь в своих рассуждениях и в самом их способе на Иосифа Бродского или сознательно подражаете ему?

Нет, что вы? Книги-интервью, книги устных рассуждений, разговоров — они есть и с Лемом, есть и с Набоковым («Strong Opinions»), да и с кем только нет. И я сейчас как раз, когда сам составляю «Один» — книжку, которая скоро выйдет в издательстве «АСТ», я надеюсь,— я как раз стараюсь педалировать там, усилить какие-то моменты устного общения. Я не собираюсь приглаживать устную речь до письменной.

Что касается аналогий с Бродским. У меня, конечно, есть эта книга, настольной она не является. Есть у меня ещё и большая книга интервью с Бродским «Иосиф Бродский. Большая книга интервью», Валентина Полухина. Есть вообще довольно много его текстов, в разное время высказанных и напечатанных, и…

Есть ли что-то общее между вашей «Орфографией» и «Доктором Живаго» Пастернака?

Ну, как не быть? Конечно, есть. Я имел в виду опыт Пастернака, когда этот роман писал. И я, как раз тому же Мочалову его надписывая, отметил, что ему преподносится некоторый гибрид «Доктора Живаго», «В тупике» и большинства русских революционных романов. Ну, откуда мне знать было ту реальность, как не из русской прозы? Хотя любой человек, проживший 90-е годы, примерно знает, как оно было в Петрограде 1918 года. С «Доктором Живаго» её роднит проблематика, конечно, и опыт истории русского христианства. Никто этого не понял, к сожалению. Но тот мальчик, который там появляется, если вы помните роман,— это такой образ русского христианства, с которым вот это случилось. Это довольно страшная…

Думаю над вашим стихотворением «На самом деле мне нравилась только ты» и не могу понять: это ирония или отчаяние от невозможности никем заменить любимую женщину?

Нет, это ни то, ни то. Ну, как вам сказать? Будем откровенны. Это стихи о том, что после первой любви всё время… Ну, как вот фрейдисты считают, что в каждой женщине мужчина ищет мать (что, по-моему, не совсем верно). В первой любви всегда есть невероятная полнота, невероятная сила и острота чувства, поэтому всю жизнь этому первому опыту как-то бессознательно подражаешь. Во всяком случае, так было в моей биографии. Эти стихи написаны о женщине, с которой у меня действительно была довольно долгая любовь. И потом уже, когда мы все успели и развестись, и пережениться, и она замуж вышла и уехала, она вернулась сюда ненадолго, и была между нами такая кратковременная, но сильная вспышка прежней страсти,…

В вашем романе «Оправдание» запомнился образ сержанта, во взгляде которого — жестокость ради жестокости. Как лечить эту болезнь?

Ну, если бы я знал, как лечить эту болезнь, уже бы я, наверное, решил главную проблему человечества. Есть намёки, как мне кажется, в романе «Трудно быть богом» и в фильме Германа: как может Румата спасти Арканар, можно ли вообще спасти Арканар, и есть ли у спрута сердце? Единственное, что можно сделать для этих людей,— это погибнуть у них на глазах. Ничем больше их не проймёшь. Я могу вас утешить одним. Как мне кажется, жестокость ради жестокости нравится очень небольшому проценту, очень небольшому количеству людей, а большинство людей — всё-таки здоровые. Жестокость — это душевная болезнь, и я совершенно с этим солидарен.

И потом, вот что ещё хорошо. Понимаете, мерзавцы с большим трудом…

В «Орфографии» у вас изображён забавный мужчина, в одиночку и силой железной логики захвативший власть в городе. Это пародия на Сталина?

Вы имеете в виду садовника Могришвили. Дело в том, что то, что он садовник — довольно принципиальная вещь, потому что это такая попытка развить идеи доктора Живаго, который полагает историю лесом, запущенным садом, если угодно, и такой апофеоз природного начала, который видится ему в дохристианской государственности, побеждается и разрывается христианством. Это очень тонкая и прекрасная мысль. Мне хотелось показать, что такое садовник, каким властителем будет человек, который обожествляет природность, именно выживание, ползучую силу жизни, адаптивность, приспособляемость, торжество слепого роста — такую биологию, государство биологического выживания, лишённое принципов. С…

Вы правда считаете, что люди, стоящие в большой очереди в музей или в галерею, не знают для чего они стоят?

Это ответ на иронические стихи о Серове. Меня вообще удивило, что многие почему-то обиделись, им показалось, что это неуважение. На самом деле там же рассматриваются разные версии, почему люди стоят в этой очереди. Одна — потому что они привыкли стоять в очередях. Другая — потому что Серов становится такой же святыней, как пояс Богородицы, которому поклоняются, не думая. Третья — что люди хотят увидеть настоящие человеческие лица (эта гипотеза многажды высказывалась). И заканчивается это тем, что люди действительно стоят как бы в очереди за прозрением, за новым пониманием. Потому что если даже на Владимира Путина эта выставка так подействовала, что он заговорил о ленинских ошибках, может быть,…

Писать и публиковать свои мысли — это для вас как хлеб и вода? Прекратили бы вы свою публичную деятельность, если бы вам предложили плату, решающую все ваши финансовые проблемы?

Ну да. В общем, я действительно считаю, что для меня публиковать свои мысли — это как хлеб и вода, это форма моего бытования. Если бы вы предложили мне очень много денег, отказаться от хлеба и воды я бы всё равно не смог.

Другое дело, что я бы с наслаждением отказался от львиной доли журналистской подёнщины. Да, её действительно очень много. Брать интервью мне надоело, а потом визировать их. Я бы охотнее роман пописал или вписал бы пару лишних глав в «Маяковского», потому что я продолжаю это делать. Конечно, я бы отказался от подёнщины. Но, с другой стороны, я считаю, что работа дисциплинирует. Если человек не будет вставать по утрам и идти в школу, в университет, в редакцию, он просто разлагаться…

Сложно представить, что ваш «Квартал» может изменить жизнь за три месяца, больше похоже на троллинг

Даша, «Квартал» — это книга, которая, в общем, задумана как автобиографический роман, это такая книга о себе, но поскольку никто не будет слушать человека, просто так о себе рассказывающего, она написана вот в такой форме. Вот как можно снять биографию в форме ток-шоу… Скажем, фильм «Головоломка» — это семейная драма, сделанная в формате мультфильма для взрослых, очень комического, о работе головного мозга. Это забавно, можно так сделать.

«Квартал» — это самая исповедальная моя книга, но она написана в форме такого (да, может быть, вы правы) троллинга. Иное дело, что если вы проделаете действительно все эти 90 упражнений, которые рассчитаны на 90 дней вашей жизни, с 15 июля по 15 октября, у…

Может быть, социальные сети гарантируют человека от зверства, подобного тоталитаризму?

Да вот не гарантируют, Ирина! В том-то всё и дело, что они предлагают более мягкий вариант этого тоталитаризма, когда вам страшно иметь своё мнение, когда вам страшно выпасть, отпасть от этого соска, к которому вы всё время подключены. Вы замечаете, что без iPhone (ну, хорошо, без какого-нибудь более дешёвого устройства) уже немножко чувствуешь себя отнятым от материнской груди. Или скажем иначе: как старец, забывший зубы. Помните эту чудесную набоковскую фразу: «Кошмар старика — забыть зубы. Кошмар юноши — расстёгнутая ширинка»? Вот ты чувствуешь себя, как старец, забывший зубы. Когда я его рядом не вижу, у меня возникает чувство странной неполноты. Это подсаженность уже, ничего не…

В цитатах, упоминания

Что вы можете рассказать об Алексее Дидурове?

Лёша Дидуров, о котором я всегда вспоминаю с радостью, потому что это одно из самых светлых моих воспоминаний, был моим старшим другом и литературным учителем. В его кабаре, которое он так бескорыстно, так прекрасно создал для всех молодых поэтов Москвы, все сколько-нибудь значительные московские поэты успели побывать и почитать. Я помню там и Степанцова, и Вишневского, и Чухонцева помню там, и Кабыш, и Коркию… Да и Володя Алексеев там пел, и Цой там появлялся (правда, задолго до меня — когда я туда пришёл, Цой был уже во славе), и Окуджава там пел несколько раз, Скородумов. Дидуров создал действительно удивительную среду для молодых талантливых людей. Простите уж, что я себя причисляю к этой…

Как относиться к Чингизу Айтматову – как к лояльному системе писателю или как к самобытному творцу со своим моральным компасом? Не кажется ли он вам слишком нравоучительным?

Айтматов как раз не слишком нравоучителен. Да, у него есть такая немножко нарочитая, немножко архаическая дидактичность. У Искандера она пародийна, у него – скорее педалирована. Но я не думаю, что Айтматов дидактичен. Наоборот, Айтматов возвращал советскому читателю чувство неприкрытого трагизма – например, как в повести «Ранние журавли». Она чудовищна по безысходности… я до сих пор с содроганием вспоминают ее жуткий открытый финал, абсолютно жуткий.

Ну или там «Прощай, Гульсары!». Дидактические вещи у  него  – может быть, «Белый пароход», может быть, в каком-то смысле… хотя она тоже такая слезная. Может быть,  «Тополек мой в красной косынке» или «Первый…

Вы сравниваете Мураками со слабым пивом. Что для вас в литературе водка, коньяк и портвейн? К какому уровню крепости вы относите свои тексты?

Ну, по-разному. Мне кажется, что всё-таки «ЖД» — это абсент. Так мне кажется. А вообще это же не моё сравнение. Когда-то Сорокин сказал: «Пелевин — травка, а я — героин». Легко сейчас, в наши дни, за такое сравнение подпасть под статью о пропаганде наркотиков. Я надеюсь, никто не додумается эту метафору Сорокину припоминать. Я бы, пожалуй, всё-таки сравнил «Эвакуатор» с каким-нибудь эдаким подростковым слабым вином. А скажем, «Квартал» — по-моему, это хорошая такая водка, неплохая, Wyborowa как минимум.

Из чужих текстов, действительно обжигающих нёбо, Набоков — это очень хороший коньяк, очень качественный. А скажем, большая часть писателей советских шестидесятых годов — ну, это…