Понимаете, это связано как-то с движением жизни вообще. Сейчас очень мало нетипичных литературных техник. Все играют как-то на одному струне. «У меня одна струна, а вокруг одна страна». Все-таки как-то возникает ощущение застоя. Или в столах лежат шедевры, в том числе и о войне, либо просто люди боятся их писать. Потому что без переосмысления, без называния каких-то вещей своими именами не может быть и художественной новизны. Я думаю, что какие-то нестандартные литературные техники в основном пойдут в направлении Павла Улитина, то есть автоматического письма, потока мысли. А потом, может быть, есть такая страшная реальность, что вокруг нее боязно возводить такие сложные конструкции. Я часто слышал от многих студентов мнение, что дилогия Гроссмана эстетически консервативна. Не без того, даже, кажется, Довлатов сказал о ней «соцреализм с человеческим лицом». Это, конечно, очень неточно сказано, но такое мнение есть.
А мне кажется, что Гроссману какой-то художественный такт не позволял некоторые вещи описывать в авангардной технике. Он мог это делать, и у него во «Все течет» довольно интересные ломки повествования: смена стилей, вторжение публицистики, как, кстати, это и бывало у него часто, но все-таки, мне кажется, этот эстетический консерватизм — зеркало авторского целомудрия. Я тут с Зусаком делал большое интервью для «Дождя» (Зусак — неплохой очень писатель австралийский, молодой сравнительно)… Я говорю ему: «А вам не кажется, что вы так вычурно (это я так скромно употребил слово «pretentious») написали о такой трагедии, как немецкий фашизм, как разгром в семье антифашистов, как девочка, которая хоронит брата? Вам не кажется, что художественный метод — повествование от лица смерти — вступает в некоторое противоречие с кошмаром материала? Он сказал: «Нет, напротив, мне показалось бы стыдно повествовать об этом одними и теми же стертыми приемами, мне хотелось новую тему взять. Видимо, я не прогадал, если вы мне звоните с другого конца Земли обсудить этот роман». Хороший ответ от австралийца. Правильно он все сказал, но все равно я считаю, что здесь есть определенный риск.
Лучше как-то в таких случаях придерживаться или сверхпрозы, как у Адамовича, то есть отделываться свидетельствами очевидцев, а не, как писал Аннинский, прибегать к домыслу, вымыслу, сгущению и типизации. Либо придумать такую эстетическую новизну, столь радикальную, как у Тадеуша Боровского, чтобы она совпадала с радикальной новизной и чудовищностью этой жизненной правды, этой истории, этих впечатлений героя. Пока я удачных примеров не знаю.