Войти на БыковФМ через
Закрыть
Дмитрий Быков
Орфография
Есть ли что-то общее между вашей «Орфографией» и «Доктором Живаго» Пастернака?

Ну, как не быть? Конечно, есть. Я имел в виду опыт Пастернака, когда этот роман писал. И я, как раз тому же Мочалову его надписывая, отметил, что ему преподносится некоторый гибрид «Доктора Живаго», «В тупике» и большинства русских революционных романов. Ну, откуда мне знать было ту реальность, как не из русской прозы? Хотя любой человек, проживший 90-е годы, примерно знает, как оно было в Петрограде 1918 года. С «Доктором Живаго» её роднит проблематика, конечно, и опыт истории русского христианства. Никто этого не понял, к сожалению. Но тот мальчик, который там появляется, если вы помните роман,— это такой образ русского христианства, с которым вот это случилось. Это довольно страшная…

В «Орфографии» у вас изображён забавный мужчина, в одиночку и силой железной логики захвативший власть в городе. Это пародия на Сталина?

Вы имеете в виду садовника Могришвили. Дело в том, что то, что он садовник — довольно принципиальная вещь, потому что это такая попытка развить идеи доктора Живаго, который полагает историю лесом, запущенным садом, если угодно, и такой апофеоз природного начала, который видится ему в дохристианской государственности, побеждается и разрывается христианством. Это очень тонкая и прекрасная мысль. Мне хотелось показать, что такое садовник, каким властителем будет человек, который обожествляет природность, именно выживание, ползучую силу жизни, адаптивность, приспособляемость, торжество слепого роста — такую биологию, государство биологического выживания, лишённое принципов. С…

Верно ли, что Рихард Вагнер значительно повлиял на Адольфа Гитлера при решение еврейского вопроса?

Да, совершенно верно. Но это не заставляет меня хуже относится к Вагнеру. Я Вагнера как бы и люблю, и ненавижу. Я все равно люблю его слушать. Я знаю, что он мерзавец. Меня глубоко отвращают его теоретические взгляды. Но ничего не поделаешь, «Золото Рейна» — великое оперное произведение, и вся тетралогия очень, так сказать, приятна для слуха. Единственное, что я не понимаю, что находят в «Тристане и Изольде». По-моему, очень скучная опера. А «Лоэнгрина» я переслушивал когда «Орфографию» писал. Нет, он мощное такое явление, но омерзительное. Но понимаете, что мы называем прекрасным? Абсолютную цельность, абсолютную последовательность. Вот Вагнер — это такой полный и яркий набор всего…

Есть ли в названии вашей книги «Остромов, или Ученик чародея» отсылка к «Ученику чародея» Александра Грина?

Дело в том, что «Ученик чародея» — это легенда, существовавшая задолго до Грина. Грин у меня в романе присутствует, конечно, как Грэм. Он пришел из «Орфографии» — это, в общем, трилогия. Грин — один из моих любимых писателей, это такой оммаж ему. Но Грин присутствует там не только на уровне рассказа «Ученик чародея», он присутствует там как автор «Русалок воздуха». Если вы помните, он их пересказывает Дане. И вообще просто как важный для меня человек. Там есть реминисценция из «Недотроги», вот эта, про картину с торчащей рукой над пропастью,— это оттуда. Он для меня очень близкий автор, и, конечно, дух Грина по возможности, крымский вот этот дух, ныне, по-моему, совершенно исчезнувший, он…

По вашему рассказу «Неволя»: насколько важна ситуация отмененной дисциплины, в чем ее причина и есть ли выход?

Это очень точный вопрос. В ситуации отмененной дисциплины живем мы сейчас, в ней живет Америка. К сожалению, ситуация отмененной дисциплины всегда во всех ситуациях заканчивается установлением более жестокой дисциплины. Или, я помню, меня Никита Елисеев после «Орфографии» (он огромное участие принимал в романе, он даже выведен там в качестве матроса) спросил: «А можно ли не соблюдать условности?» Вот там в романе условность правописания. Я говорю: «Да, можно. Человек, отказывающийся соблюдать сложные истории, сложные условности, будет соблюдать простые». Я пока с этой точки зрения никуда не сдвинулся. Вы можете отменить дисциплину, но на выходе вы получите концлагерь. Вы можете отменить…

Передается ли в каких-нибудь произведениях атмосфера Ленинградского кужка, в который входили — Ипполитов, Тимофеевский, Новиков и другие? На персонажей каких произведений они похожи?

В книгах — нет, она осталась в колонках Смирновой или в некоторых изданиях Аркус, но похожи они на «Циников» Мариенгофа, в хорошем смысле, потому что они никакие не циники. И похожи они на «Сумасшедший корабль» Форш. Это атмосфера того Ленинграда очень похожа. Немножко они похожи на жителей Елагинской коммуны в «Орфографии». Во всяком случае, я бывал в этой среде и эту среду пытался как-то запечатлеть. Все эти кружки, антропософские разговоры, футуристические демонстрации — да, они имели что-то общее. Вообще, «Орфография» — роман о 90-х годах. Я никогда не притворялся, что это историческая книга. Вот вам тоже абсолютно фантастическое допущение: отмена орфографии вместо отмены ятя.

Это…

Правильно ли, что Ять из вашего романа «Орфография» не самурай, но на поступок он способен? Согласны ли вы, что только встреча с иррациональным заставляет человека выйти из зоны комфорта?

Видите, конечно, Ять не самурай, хотя он движется в этом направлении, к такому полному самоотречению. Но его не встреча с иррациональным меняет, не встреча с чудом. Его меняет ситуация упразднения — ситуация, в которой упразднен он, в которой упразднена сложность. И вот сталкиваясь с этой жестокой ситуацией, из которой он как бы вычтен, он привыкает жить так, как будто его в мире уже нет. Это интересная школа. Ять — вообще мой любимый герой. Он ещё раз появляется в «Остромове». Для меня он как раз человек, который привыкает жить в ситуации вычитания себя из мира. А это и есть первый подход к самурайскому кодексу.

Согласны ли вы с Галиной Юзефович, что Алексей Иванов — «один из самых талантливых писателей, который растрачивает свой потенциал на примитивную коммерческую литературу как, например, «Пищеблок»?

Нет, не растрачивает. Писателю в разное время хочется писать в разной технике. Я помню, как Галина Юзефович спросила меня: «Вы написали сложный роман «Орфография», а после этого почему вы написали такую простую книгу, как «Эвакуатор»?» Я могу одно только сказать: что писатель работает иногда в одной технике, иногда в другой. Сегодня он хочет написать довольно простой научно-фантастический роман или сказку, а завтра у него появляется желание написать эпопею. Как сегодня вы пишете маслом гигантское полотно, а завтра — карандашный этюд.

Поэтому Иванов в разных сферах работает: в фантастике, в исторической прозе, в бытовом реализме сообразно своему настроению. «Пищеблок»,…

Не кажется ли вам, что популярность вашего романа «Орфография» могла бы быть выше, если бы он был короче?

Нет, нельзя было. Популярность книги такая, какая есть. её знают и любят те, кому она близка. И хорошо, что она отфильтровывает тех, кому её не надо. Это книга не для всех людей, книга для людей специальных; книга, относящаяся к специальному времени, когда её проблематика была актуальна. А в общем, циклично все, и она, наверное, будет актуальна когда-нибудь, наверное, опять.

А что касается того, что она так сделана. Она ведь иначе не могла быть построена. Там две части машина собирается, а в третьей она едет. Конечно, меня самого в этом романе несколько отталкивает его литературность, но там очень много брошено подсказок, подмигиваний читателю, выстроена как бы такая сеть аллюзий…

Зачем в вашем романе «Орфография» изображены жуткие дети? Имели ли вы в виду, что дети-звереныши — это приговор эпохе?

Я имел в виду судьбу русского христианства. Мальчик — это русское христианство. Понимаете, поскольку роман сокращен на треть… Он же был двухтомный изначально. И это, наверное, было плохо для него. Вот это сокращение, хотя его и улучшило, сделало в каком-то аспекте более динамичным, но оно и убрало некоторые важные мысли. Вот это перерождение детей, эти темные странные дети, которых дрессируют странные темные люди,— это то, что случилось, вообще говоря, с русской душой. Вот это я тогда имел в виду.

Я сейчас не очень уже помню, как это писалось, но помню, что для меня вот эти дети — да, это было символом такого нового варварства, такого вновь пришедшего, если угодно, и прежде всего, конечно,…

Почему в вашем романе «Орфография» с иронией изображен герой, в котором угадывается Корней Чуковский?

Да без всякой иронии, просто Корнейчук там (это его настоящая фамилия, в «Орфографии» у всех настоящие фамилии) — такой человек, живущий только культурой, только литературой, как Чуковский, собственно, и жил. У меня о Чуковском большая лекция будет скоро в Музее импрессионизма в Москве. У меня есть ощущение, что выдуманная Чуковским в детстве теория непрагматизма, бесполезности, что полезно только то, что затевается с непрагматическим целями,— она определила его мировоззрение на всю жизнь. И сколько бы незрелой ни была первая его опубликованная в Одессе работа — это было гениальное прозрение. Он же говорил: «Пишите бескорыстно, за это больше платят». Вот это афоризм, который…

Почему вы считаете, что ближайший метасюжет – это диверсификация? Как строится этот сюжет? Какие герои там будут задействованы?

Знаете, если бы я это знал, более того, если бы я хотел об этом говорить, я бы, наверное, уже написал «Океан». Или «Интим» уже закончил был. Но проблема в том, что я пытаюсь это на своем примере, на своем опыте понять. То, что человек диверсифицируется, раскалывается, перестает восприниматься как цельное явление; то, что человечество разделяется на несколько уже не рас, а антропологических типов, которые друг с другом несовместимы, – это и есть главное содержание большого откровения ХХ века. То большое откровение, которое пережил в своем время, как вы помните, Максим Каммерер (в 89 лет) и о котором он написал «Волны гасят ветер».

Человечество не монолитно, человек не един. Как Стругацкие…