Раньше её не было, то есть раньше она была не так остра. То есть раньше у меня не было задачи создать что-то великое и амбициозное — у меня была задача решить свои проблемы. Проблем этих в молодости было гораздо больше, очень много их было. Я не научился тогда ещё толком жить с самим собой. И у меня тогда было ощущение, что я пишу для того, чтобы с ними как-то внутреннее расправиться. Поэтому тогда не было чувства неуверенности, а я писал, как человек мажет йодом больное место. Просто для того чтобы разобраться с проблемой. С годами, может быть, да и потом, все-таки, как-то общение с более правильными людьми, сближение с более правильными людьми, постепенный отказ от общения с дураками и от ненужных работ, на которых возникали ненужные эмоции,— все это постепенно как-то закончилось. И поэтому меньше стало проблем, больше стало литературных амбиций. Автор стал, что называется, качественнее писать, как тот же Веллер это называет, или больше думать о литературе, скажем осторожно.
Поэтому сейчас этой писательской неуверенности больше. Когда я писал «Истребителя», я уже с собственными проблемами не справлялся. Я как бы пытался объяснить себе, почему мне — человеку сугубо гуманитарному и, в общем, гуманному (я хочу надеяться), нравится советский проект, хотя он вообще-то мне не должен нравится. Почему я считаю, что профессия является в каком-то смысле исцелением, спасением? Почему профессионализм спасает в эпоху отсутствия совести? И спасает ли он? Вот об этом я довольно напряженно размышлял. Понимаете, надо же в такое напряженное время, как наше, в чем-то искать опоры. Ее, конечно, ищешь в профессии, а потом оказывается, что это не универсально. Если ты живешь в тотально аморальном государстве, где ничего человеческого не осталось или осталось очень мало, где только, может быть, только страх международных санкций удерживает от превращения просто в уличную диктатуру просто с уличными избиениями несогласных,— вот тут ты начинаешь задумываться — в чем может быть твое спасение, кроме бегства? Оно может быть в тех немногих бонусах, которые дает такое государство. В частности, в попытках космического полета.
Невольно начинаешь задумываться, почему Коккинаки, Чкалов, Байдуков и другие прекрасные люди, почему они были героями страны в 1937-1939 годах? А потому что страна стремилась к экстремуму, к полюсам, к проникновению в стратосферу, а больше в ней ничего делать-то было нельзя. Вот для того чтобы это себе объяснить, пишешь роман, а для того чтобы справиться с какими-то собственными внутренними проблемами,— для этого уже накоплен какой-то инструментарий. Поэтому у меня профессиональной неуверенности прибавилось, а личной, как ни странно, убавилось. Вот когда я писал «Орфографию», я боролся с собственным неврозом, совершенно конкретным. Это был невроз, возникший вокруг НТВ. Непонятно, как было себя вести, когда с обеих сторон вроде бы хорошие, вроде бы неправые, вроде бы до известной степени отвратительные люди. Кох, кстати, потом оказался не таким ужасным, как казался, и так далее. В общем, ситуация такая, где в заложниках все. Для того чтобы с ней справиться, мне пришлось написать роман. Я не ставил себе задачу создать совершенное произведение. Как говорил Сальвадор Дали: «Не бойтесь совершенства, вам оно не грозит».