Войти на БыковФМ через
Закрыть
Дмитрий Быков
Оправдание
Как вы оцениваете творчество Мишеля Турнье? Что можете сказать о его романе «Лесной царь»?

Вот здесь вы меня ставите в некоторый тупик, потому что… Как вам сказать? Я понимаю, что Турнье — это очень хорошо. Некоторые вещи в «Лесном царе», ну, общий замысел, насколько я могу его понимать, близок к гениальности. Во-первых, Турнье не столько романист, а он всё-таки культуролог, сказочник, специалист по мифу. Он, кстати, жив-здоров, ему 90 лет. Вот, пожалуй, один из очень немногих людей, с которым я бы дорого дал, чтобы минут десять поговорить (просто чтобы его не слишком грузить).

Но тупик в чём? Я не думаю, что я правильно понимаю «Лесного царя». И я не думаю, что «Лесного царя» кто-то, кроме него, понимает правильно. Вообще миф о Христофоре — это очень сложный миф. И когда к нему…

Как вы относитесь к роману Всеволода Крестовского «Петербургские трущобы»?

Видите, Крестовский, автор «Кровавого пуфа», был человеком непосредственно завязанным на силовые структуры государства. Одно время, насколько я помню, он был полицеймейстером Варшавы. Я с его внуком дружил, с Ярославом Крестовским. Ну как дружил? Я считал его гениальным художником. Вообще, мой любимый художник – Ярослав Крестовский. И я  горжусь тем, что он мне свой «Натюрморт с топором» подарил для воспроизведения на обложке «Оправдания». То есть подарил не экземпляр, конечно, а подарил права. 

Ничего более точного, чем эта картина, в визуальной культуре оправданию не соответствует. Для меня это страшно важно было, что я его знал. И в семье его хранились часы, которые…

В вашем романе «Оправдание» запомнился образ сержанта, во взгляде которого — жестокость ради жестокости. Как лечить эту болезнь?

Ну, если бы я знал, как лечить эту болезнь, уже бы я, наверное, решил главную проблему человечества. Есть намёки, как мне кажется, в романе «Трудно быть богом» и в фильме Германа: как может Румата спасти Арканар, можно ли вообще спасти Арканар, и есть ли у спрута сердце? Единственное, что можно сделать для этих людей,— это погибнуть у них на глазах. Ничем больше их не проймёшь. Я могу вас утешить одним. Как мне кажется, жестокость ради жестокости нравится очень небольшому проценту, очень небольшому количеству людей, а большинство людей — всё-таки здоровые. Жестокость — это душевная болезнь, и я совершенно с этим солидарен.

И потом, вот что ещё хорошо. Понимаете, мерзавцы с большим трудом…

Какие философы вам интересны?

Мне всегда был интересен Витгенштейн, потому что он всегда ставит вопрос: прежде чем решать, что мы думаем, давайте решим, о чем мы думаем. Он автор многих формул, которые стали для меня путеводными. Например: «Значение слова есть его употребление в языке». Очень многие слова действительно «до важного самого в привычку уходят, ветшают, как платья». Очень многие слова утратили смысл. Витгенштейн их пытается отмыть, по-самойловски: «Их протирают, как стекло, и в этом наше ремесло».

Мне из философов ХХ столетия был интересен Кожев (он же Кожевников). Интересен главным образом потому, что он первым поставил вопрос, а не была ли вся репрессивная система…

Какие методы вы используете при написании книги, чтобы не останавливаться и не отвлекаться? Что делать когда настрой исчезает?

У меня не бывает таких проблем, и я могу вам сказать почему. Я не пишу, если проблема меня не достала. Я пишу в порядке аутотерапии. Это мой способ излечиться от болезни – насущной, серьезной болезни, которая меня мучает. «Истребитель» был написан в порядке борьбы с фаустианским соблазном, «Оправдание» – в порядке борьбы с имперским сознанием, а «Икс» – в порядке борьбы с раздвоением личности. У меня возникает проблема, и я ее решаю. Импульс к созданию такого текста не может пройти, как не может сама по себе пройти головная боль. Я действительно борюсь с конкретной болью. Сейчас я перевожу Кунищака, потому что его роман «Март» является моим способом борьбы с синдромом солдата андерсовской армии,…

Почему внимание русского художника больше концентрируется на советской культуре 20-30-х годов?

Это очень просто — не преодоленная травма. Просто не преодоленная травма 30-х, необъяснимый механизм репрессий. Или, вернее, он не объяснен. Вот мне опять кажется, что в книге «Истребитель» я его объясню. Когда-то мне казалось, что я объяснил его в «Оправдании». Когда–то казалось, что я объяснил его в «Иксе». Это такая вещь необъяснимая, неисчерпаемая. Это травма, с которой приходится жить; травма нового знания о человеке. Ну и потом, понимаете, сказал же Пастернак: «Естественность в мире стремится к чистым образцам». Мы можем написать про современность, но зачем писать про современность размытую, гибридную, когда у нас есть такая потрясающая реальность 20-х годов, 30-х годов,…

Какие философы вас интересуют больше всего?

Мне всегда был интересен Витгенштейн, потому что он всегда ставит вопрос: прежде чем решать, что мы думаем, давайте решим, о чем мы думаем. Он автор многих формул, которые стали для меня путеводными. Например: «Значение слова есть его употребление в языке». Очень многие слова действительно «до важного самого в привычку уходят, ветшают, как платья». Очень многие слова утратили смысл. Витгенштейн их пытается отмыть, по-самойловски: «Их протирают, как стекло, и в этом наше ремесло».

Мне из философов ХХ столетия был интересен Кожев (он же Кожевников). Интересен главным образом потому, что он первым поставил вопрос, а не была ли вся репрессивная система…