Если говорить в самых общих чертах: Людвиг Витгенштейн, австро-венгерского происхождения, еврей при этом. Философ. Даты жизни его 1889—1951. 62 года всего он прожил. Человек, который и в личной своей жизни, и в своей философии пытался ввести принцип ответственности за слова, принцип равенства слова и предмета, слова и вещи, чтобы язык соответствовал сказанному и существующему, чтобы личная позиция человека, его поведение, соответствовали сказанному им. Именно поэтому он воевал и попал в плен. И в Первую Мировую войну, к счастью, из своих путевых дневников, сделал «Логико-философский трактат». Именно поэтому он во Вторую Мировую войну пошел санитаром в лондонский госпиталь, приняв к тому времени британское гражданство. И вместо преподавания в Кембридже таскал больных и раненых, и усовершенствовал носилки. По состоянию здоровья и возрасту на фронт он уже попасть не мог. Именно поэтому он сам построил себе дом для своих философских занятий и там уединенно медитировал. Именно поэтому он отказался от своей доли отцовского наследства, и долю эту разослал крупнейшим австрийским поэтам, в частности, Рильке. Вот для меня он такой абсолютный идеал ответственного модерниста, честного человека, который старается быть совершенно равным себе.
Что касается «Логико-философского трактата» и того, как его надо читать. Есть два, собственно, способа. Ну, есть множество способов его чтения. Но я предложил бы два. Один — это долгое вдумчивое изучение всей литературы о Витгенштейне, которая существует, а она огромна, и восприятие Витгенштейна в рамках того философского кризиса, в контексте его, который происходит в начале века. Это философия языка, поиски наиболее адекватной системы языка, поиски… ну как, знаете, когда исчезла реальность, исчезла в физике масса, долгое время считалось, что есть частицы без массы, и, соответственно, весь мир состоит из пустоты, потом массу кое-как обнаружили…
Точно так же и язык. В какой-то момент язык перестал соответствовать сказанному, он перестал покрывать реальность. Ну, как доллар перестал соответствовать золотому запасу, грубо говоря. Возник вопрос о соотношении языка и реальности. Этот кризис был, кстати говоря, и в российской поэзии, когда, как писал Гумилев, «символисты размыли слово». Слово перестало значить, оно стало значить все и ничего. Потребовалось возвращение конкретики. Вот Витгенштейн занимается проблемой — в каком смысле язык сам является системой мышления, и как он соотносится с реальностью.
Ну вот там Рассел, скажем, медитировал над фразой «Пегас не существует». Но если есть слово «Пегас», то, значит, Пегас существует. Значит, надо говорить: «Не существует крылатых лошадей». Потому что Пегас — это уже поименование сущности. Мне кажется, что Витгенштейн пришел к великой мысли о том, что всё, названное словом, является объективной реальностью. «О чём нельзя…» Знаменитая последняя фраза, финальный афоризм «Трактата», который у меня долгое время висел над письменным столом: «О чем нельзя говорить, о том следует молчать».
Известно письмо Витгештейна о том, что «Трактат» — это произведение по существу этическое. Потом что неэтично говорить о неопределенном, неэтично говорить о том, чего нет. Поэтому он пишет: «Главная часть «Логико-философского трактата» не написана». Но не надо видеть в Витгенштейне позитивиста, вот такого эмпирика от языка, который призывает говорить только о том, что можно потрогать. Это совершенно не так. Наоборот, Витгенштейн, он — мистик величайший. И мне кажется, что вот учение Витгенштейна, оно заключается в том, что если для чего-то есть слово, следовательно, существует и понятие. Ведь ребенку никто не объясняет что такое бог. Но тем не менее, в сознании ребенка есть место для понятия бога, есть это слово. Язык — это самое точное, абсолютное зеркало мира. И если в нём… Скажут: а как же драконы? существуют ли драконы? Видимо, существовали, если это слово появилось. Может быть, это были динозавры, которых человек застал, или о которых он слышал, или которых он помнит. Но в любом случае всё, для чего существует мысль, а мысль — это, по Витгенштейну, логическое отображение факта,— для того существует и факт. Потому что нельзя сказать: «Бога нет». Это значит сказать логический абсурд. Если есть слово «бог», значит, есть и бог.
Вот когда я эту мысль из Витгенштейна вычленил… Может быть, её там нет, может быть, я захотел её там увидеть. Но увидеть её там можно, мне кажется. Вот так я и понял, что вот это понимание языка как универсального зеркала мира, как универсальной формулы для реальности,— оно дает мне совершенно четкое понятие о неслучайности религиозного чувства, о его глубокой укорененности в сознании и языке.
Витгештейн дал несколько чрезвычайно удобных и полных формул, например, «мир есть всё, что имеет место». Как тут ещё сказать, что ещё добавить? Он пытается действительно достучаться… и главная задача «Логико-философского трактата» — достучаться до атомарных понятий. У него там есть несколько раз слово «атомарный», которое, в принципе, и Рамсей, и Рассел вводили в это время в язык.
Что такое атомарный? Это неразложимое понятие. Для того, чтобы понимать язык, ну как, собственно, химия начинает с того, что пытается достучаться до простых вещей, как физика пытается доразобраться до атома, а потом оказывается, нет, и атом дальше дробится, потом все дробится на кварки, но должна же быть какая-то мельчайшая частица, последний кирпич, из которого все построено? Вот для Витгенштейна мир — это совокупность таких словесных атомов, таких вещей, которые нельзя дробить дальше. «Логико-философский трактат» — это попытка додробиться до фундаментальных понятий, их назвать. Ну, подобную же вещь, кстати, в это время делал Вейнингер, который пытался в мире обозначить какие-то базовые понятия, построить классификацию. Это всё идея, понимаете, нового описания мира, новой его классификации в начале XX века. И вот Вейнингер классифицирует там по другому принципу: вещи подчиняющие и вещи подчиненные. Подчиняющая вещь — там ветер, подчиненная — волна. Подчиняющая вещь — человек, подчиненная — собака, и так далее. Вот для него поэтому женщина, волна и собака — это явления одного класса. Это явление, конечно, продукт его такого рационального немецкого философского безумия, которое привело его к самоубийству.
Витгенштейн пытается вот точно так же, но абсолютно рационально додробиться до атомарных вещей. Дальше он пишет, что философа не должны занимать проблемы восприятия. Вот все думают: а как человек воспринимает мир? Там по Расселу, есть вещи рассказанные и вещи познанные, вещи увиденные и вещи услышанные. А Витгенштейн говорит, что он этого не знает, и ему это не интересно. Его занимает не познание вещей, а отношение между вещами. Вот как мы познаем — это мы, скорее всего, никогда не узнаем. Но в каких отношениях между собой находятся понятия — это мы понять можем. И мы должны построить логическую систему отношений.
Но это вроде того, что, кстати говоря, вот делали в своем лингвистическом опыте Жолковский и Мельчук. Это попытка вполне удавшаяся построить так называемые семантические функции Мельчука-Жолковского: соотношения между словами, соотношения между членами предложения, все варианты возможных подчинений, условно говоря. Точно так же, по Витгенштейну, мы не можем узнать, как мы познаем вещи, но мы можем выстроить систему их соотношений, и этим мы должны заниматься. Грубо говоря, вот для него мир состоит из уравнений, в которые мы подставляем произвольные неизвестные: социальные, нравственные (вот неважно).
То, в каком стиле он излагает… Я думаю, что правы исследователи — их довольно много, возводящие Витгенштейна к Ницше. Но не философски, так сказать, не идеологически, а по двум параметрам. Во-первых, главная эмоция Ницше — это раздражение от того, как мир застарел, закоснел в своем развитии, как много ложных понятий, навязанных эмоций, выдуманных сущностей, и так далее. Ницше говорит о том, о чем все пытаются молчать, так перефразируя Витгенштейна. И главная эмоция Витгенштейна — это тоже раздражение, потому что все говорят неточно. Надо говорить с предельной ясностью. Он говорит: «либо нельзя говорить, либо надо говорить ясно». То есть предельно точно и конкретно. «Это — дерево». И вот об этом дереве и надо, это этично. Этична только честность — предельная точность.
Второе, что ему кажется принципиально родственным с Ницше,— это способ изложения своего учения. И вот если вы хотите понять разницу между Австро-Венгрией и Австрией, между началом модерна и концом модерна, сравните «Так говорил Заратустра» и «Логико-философский трактат». И то, и другое изложено афоризмами — краткими такими квантами истины, такими вспышками. И то, и другое очень поэтично. Ну а уж закат этого, если вас интересует постмодерн, то вот это Гейдар Джемаль, «Ориентация — Север». Это такая… такое третье звено, если угодно, синтез Витгенштейна и Ницше. Он говорит об очень определенных вещах, но говорит о них предельно замаскировано по советским временам.
Вот это афористическое изложение учения — оно зачем? У Ницше — это такая поэзия, это такие вспышки. Ницше не говорит всего, потому что он боится сказать все. Витгенштейн говорит кратко, тоже такими вспышками афоризмов, потому что о неясном и неточном он не хочет говорить. Он говорит только о том, в чем он абсолютно уверен. Неслучайно в предисловии к книге сказано, что: «Эта книга содержит только бесспорные констатации, только законченные мысли, к книге ничего нельзя добавить». Ну, потом он критиковал в «Философских исследованиях» «Логико-философский трактат». Но, в общем, к тем максимам — простым и честным максимам, которые есть в «Логико-философском трактате», добавить нечего. И божественная сущность языка и человека из этих максим для меня вырастает довольно ясно.