Это главное его произведение. Дневники Чуковского – это опыт самонаблюдения человека, измученного бессонницей, когда, как он сам говорил, «в собственном обществе проводишь больше времени, чем можешь выдержать». Да, это так.
Чуковский – «белый волк», как называл его Шварц; причудливое, прекрасное, озлобленное существо, но это тоже жертва антропологического разлома. Чуковский – это интеллигенция в первом поколении. Причем это человек, который от поколения своих предков, от людей физического труда и довольно мрачного опыта взял невероятную живучесть и физическую силу. Если бы он не умер от желтухи, зараженный в плохой больнице или плохой медсестрой, он бы сто лет прожил легко. Он отличался невероятным физическим здоровьем. И он поддерживал себя в рабочем состоянии – не было ни дня, чтобы он не работал. И все время ненавидел себя за то, что работает медленно и мало.
Но Чуковский сочетал, с одной стороны, мучительную рефлексию интеллигента в первом поколении, с другой – великолепные физические данные именно выходца из народа, самого классического. Он был идеальный литературный работник. При этом у него были философские озарения, и первая его теория – теория самоценности, открывшаяся ему в 18 лет, которая привела его к Уайльду (не Уайльд привел, а именно к Уайльду он пришел от этой идеи), сформулирована им в замечательном слогане: «Пишите бескорыстно – за это больше платят». Непрагматические усилия приносят больший прагматический эффект, нежели усилия, направленные на ползучую пользу. Человек ориентирован на непрагматическое, и все непрагматическое самоценно, и оно лучше, чем выживание. Лучше просто качественно, эстетически.
То, что Чуковский рожден был мыслителем, который развивал бы и доказывал эту идею, – это лейтмотив его дневников. Он писал, что из-за семьи вынужден был заниматься поденщиной. Думаю, что не из-за семьи; думаю, что он сам себя душил поденщиной. У него был не темперамент философа, прямо скажем. Но то, что он открыл эту мысль еще в статье «К вечно юному вопросу», в первой своей публикации – благодаря Жаботинскому – об этом заговорил, – в этом, мне кажется, существенное его открытие.
Он и критику свою построил в основном по эстетическому принципу. Он считал, что убеждения Некрасова, например (народолюбивые, социальные) имели только тот смысл, что сподвигали его к великой поэзии. Да, правильно: вообще убеждения художника имеют только тот смысл и ценность, какую они способны привнести в художественный текст. Если они вдохновляют великое искусство, то благо им, если нет, то нет. Иными словами, он здесь смыкался с Набоковым – человеком, с которым жизнь его неоднократно сводила. В известно смысле, они жили параллельно, несмотря на 17-летнюю разницу. Их англоманство, их переводческая работа, их темперамент сходный, да и в общем, кстати говоря, безумная сексуальность, обуздываемая тщательно, – их многое роднит. Набоков тоже говорил, что цель мимикрии не в мимикрии. Бабочке дано гораздо больше красоты, чем нужно для выживания. И главное присутствие бога в природе – это избыточность, отсутствие прагматизма. «То не лист, дар Борея, то сидит arborea». Арборея притворяется листом для того, чтобы ее не съели, ей вообще ничего особенно не угрожает. Просто бог был художником и создал мир в минуту праздности, в минуту отдыха, веселья и вдохновения.
То есть, иными словами, вся эволюция имеет не адаптивную сущность, не приспособленческую, а это бесконечное разнообразие ненужных, казалось бы, мутаций, бесконечный пир фантазии творца. Вот такой подход к искусству был и Чуковскому очень присущ, в дневниках у него это отражено. Поэтому он так ненавидел все скучное, все советское, угрюмое.