Войти на БыковФМ через
Закрыть
Литература

Не могли бы вы назвать тройки своих любимых писателей и поэтов, как иностранных, так и отечественных?

Дмитрий Быков
>250

Она меняется. Но из поэтов совершенно безусловные для меня величины – это Блок, Слепакова и Лосев. Где-то совсем рядом с ними Самойлов и Чухонцев. Наверное, где-то недалеко Окуджава и Слуцкий. Где-то очень близко. Но Окуджаву я рассматриваю как такое явление, для меня песни, стихи и проза образуют такой конгломерат нерасчленимый. Видите, семерку только могу назвать. Но в самом первом ряду люди, который я люблю кровной, нерасторжимой любовью. Блок, Слепакова и Лосев. Наверное, вот так.

Мне при первом знакомстве Кенжеев сказал: «Твоими любимыми поэтами должны быть Блок и Мандельштам». Насчет Блока – да, говорю, точно, не ошибся. А вот насчет Мандельштама – не знаю. При всем бесконечном преклонении, во-первых, мне Пастернак всегда был ближе. Во-вторых, мы же говорим об интимной близости сейчас. Не об объективной оценке. Если объективно оценивать, то, наверное, Пастернак больше Лосева – по масштабам влияния, по разнообразию. Может быть, и Бродский больше, хотя я так не буду. Но Лосев для меня в ряду интимнейших имен, потому что он высказывал то, что я считаю нужным высказывать. Мне ведь и Кушнер очень близок. По крайней мере, сто стихотворений у Кушнера можно отобрать такого уровня, каких в русской поэзии мало. Но по темпераменту, по трагическому, замкнутому, очень ответственному переживанию жизни, которое мы наблюдаем у Лосева, мне он мучительно и трагически близок. Большинство его стихотворений у меня страшным образом исторгают слезы.

Что касается любимых прозаиков, то Александр Житинский остается,  безусловно. Толстой и Тургенев – это совершенно бесспорные величины. Достоевского я люблю гораздо меньше. Но, наверное, я назвал бы, безусловно, Житинского. Наверное, я назвал бы Тургенева именно потому, что он совершенно родная душа. Если называть ещё из иностранцев, тут огромные ряды и как-то не сформулируешь. Третьего русского литератора, мне наиболее близкого, я назвал бы, наверное, Набокова, потому что он мне по-человечески, идеологически и по религиозному мировоззрению ближе всего. Но у Набокова много текстов, которые меня совершенно не радуют, совершенно не греют. Например, весь ранний. Для меня Набоков начинается даже не с «Защиты Лужина», а с «Подвига». Хотя меня американские коллеги пытаются убедить, что «Соглядатай» лучший набоковский текст, но не могу с этим согласиться. Я недавно перечитал «Изобретение Вальса» и поразился тому, какая это вещь манерная (манерная страшно, иногда очень фальшивая) и какая глубоко трагическая. Особенно когда дело доходит до реплики: «Это мои стихи, это я написал эту песню!», про отплывающий паром. Нет, что-то в нем было невероятно мне родное. Вот Чехова, как ни странно, я бы в число любимейших не включил, а Мопассана бы включил. Опять-таки, это вопрос темперамента. Я Чехова обожаю, боготворю… А вот Стругацкие – да. Да, наверное, все-таки Стругацкие. Моя тройка будет выглядеть так: Житинский – Тургенев – Стругацкие. Стругацкие мне дороже Набокова. Тем более, что обоих Стругацких я знал.

Если  говорить о заграничных авторах, об англо- и франкоязычных, то Мопассан, конечно. Потому что его переживание жизни как такого гротескного трагического праздника, ужаса перед непрерывной растратой человеческого материала, перед убыванием всего.Чем больше я перевожу Кунищака, чем больше узнаю про его жизнь, про трагический его финал; про то, что он из-за болезни сосудов лишился обеих ног в последний год, но продолжал писать… Кунищак для меня, наверное, самое важное литературное явление из новых открытий. Чем больше я перевожу «Март» и цитирую его в своих  каких-то работах, тем большее влияние оказывает на меня эта книга, выдвинутая в свое время на Нобеля. И тем больше для меня значат и «Тысячечасовой день» с его непроизносимым названием, и «Отходное слово». Вся трилогия значит для меня все больше.

Тем более я с ужасом узнал, что от него остался законченный последний роман «Танцы с динозаврами». Но непонятно, где находится архив. Если бы кто-то подсказал, я был бы чрезвычайно признателен. Для меня, наверное, да, Кунищак – это главное литературное открытие последнего времени. Потому что по концентрации, по плотности мысли, по отваге этой мысли, по потрясающему портрету России, который дан в «Марте», – это, конечно, номер один. Никакой Мейлер рядом не находился.

Ну и естественно, из таких интимно близких мне авторов (то, что я его видел, с ним говорил, автограф получал, – это для меня фактор не самый решающий)… Но то, что я жил одновременно с Хеллером… Да, Хеллер для меня – фигура столь же близкая, как Веллер, а литературно бесконечно обаятельная. Кстати говоря,  я думаю, что Стивен Кинг при самом жестком отборе тоже вошел бы в число моих любимых авторов.

Я в одном из местных букинистов оторвал – за большие, правда, деньги – прижизненного девятитомного Киплинга, очень хорошего. Я думаю, там было и больше томов, но я купил девять. И для меня это просто сокровище. У меня на одной полке стоят Киплинг и Моэм. Эти два колониальных автора, купленных в прижизненных изданиях с авторскими предисловиями, для меня многое значат. И когда держишь прижизненную книгу  – это все равно что оригинал живописи.

Особенно с предисловием, адресованным современникам. Это очень приятное ощущение. Но Моэм мне, наверное, нравится больше Киплинга. Не потому, что это британцы  разного времени. Все они – дети Диккенса. Но вот страшную вещь скажу, да простит меня великий Редьярд, который Нобеля отхватил абсолютно заслуженно: Моэм написал меньше ерунды. Правда, у него пьесы довольно так себе, но это, понятное дело, чисто заработок. Все-таки и проза, и драматургия Моэма отличаются высоким присутствием вкуса. Что касается Киплинга, у него очень много проходных текстов. И в стихах много самоповторов, и в прозе не всегда он равен себе. Хотя именно из Киплинга вырос Хемингуэй. Просто у Киплинга это человек, который служит империи. А у Хэма человек служит мужской доблести, мужскому в себе. Это глубже. Мужское глубже имперского, кореннее.

Но при всем при том у Хемингуэя стоял автоцензор, и он не повторялся так яростно. Киплинг очень много написал вещей (в том числе его путевые записки всякие), которые хороши, каждая по-своему, но, складываясь в целое, они приводят к ощущению самоповтора. Потом еще вот какая вещь. Понимаете, у Киплинга, конечно, абсолютно гениальные сказки и некоторые гениальные баллады. Но что касается романов, оба романа плохи. И «Ким», и «Свет погас» («The Light that failed») не совсем передается «погас». Скорее, «ошибся», «промахнулся». Это страшная книга  про ослепшего художника. Киплинговская проза, кроме рассказа «Садовник» (великого христианского рассказа), очень мелодраматична.

 У него гениально выходили сказки, а рассказы… Даже такой знаменитый, как «Без благословения церкви» – это хорошее произведение, но при всей любви к нему он все-таки производит впечатление монотонности, механистичности приема. Вот Чапек написал много,  но хорошо. У Чапека нет этого. У Киплинга иногда это, по выражению Чуковского, как «вулкан, извергающий вату». Но несомненно, что Киплинг в любимые авторы у меня входил и будет входить всегда.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Вдохновляет ли роман Владимира Набокова «Лолита» мужчин на совращение малолетних?

Роман «Лолита», наоборот, высокоморальное произведение, которое рассказывает о теснейшей связи соблазна и последующего наказания. Если человек думает, что, поддавшись соблазну, он освободиться,— нет; поддавшись соблазну, он приводит себя в тюрьму еще более тесную. И связь темы педофилии с тюрьмой у Набокова (у меня об этом статья была большая) подробнейшим образом прослеживается. Это начинается еще с Цинцинната, которого Эммочка заводит еще глубже в кабинет начальника тюрьмы, а не выводит на волю. И главное — это замечание Набокова о том, что «первый трепет намерения», фантазия о сюжете «Лолиты» пробежала по его хребту, когда он увидел первую фотографию (это, конечно, вымышленная…

Кто ваш самый любимый персонаж в литературе? А кто, напротив, вызывает у вас отторжение? Могли бы вы назвать Передонова из романа Фёдора Сологуба «Мелкий бес» одним из самых неприятных персонажей в литературе?

Передонов – нет, наверное, знаете, какие-то люди, делающие сознательное зло. Передонов – мелкий бес. А вот такие персонажи вроде Мордаунта из «Трех мушкетеров». Но это инфантильный очень выбор.

Я боюсь, что тип человека, который я ненавижу (тот, кто высмеивает чужие слабости, злораден, ненавидит чужую слабость, не способен к умилению, а только к нанесению ударов по самому больному месту).

Я думаю, что у Юрия Вяземского в «Шуте» этот тип обозначен. Я с ужасом узнал от Юрия Павловича, что это автопортрет. Потому что Вяземский не такой. Но вообще говоря, шут – это тот герой, которого я ненавижу. Но в фильме Андрея Эшпая – это семейная картина, гениальный фильм абсолютно, мало кому…

Согласны ли вы с мнение Федора Достоевского о своей повести «Двойник»: «Идея была серьезная, но с ее раскрытием не справился»?

Идеальную форму выбрал По, написав «Вильяма Вильсона». Если говорить более фундаментально, более серьезно. Вообще «Двойник» заслуживал бы отдельного разбора, потому что там идея была великая. Он говорил: «Я важнее этой идеи в литературе не проводил». На самом деле проводил, конечно. И Великий инквизитор более важная идея, более интересная история. В чем важность идеи? Я не говорю о том, что он прекрасно написан. Прекрасно описан дебют безумия и  раздвоение Голядкина. Я думаю, важность этой идеи даже не в том, что человека вытесняют из жизни самовлюбленные, наглые, успешные люди, что, условно говоря, всегда есть наш успешный двойник. Условно говоря, наши неудачи – это чьи-то…

На чьей вы стороне – Владимира Набокова или Гайто Газданова?

Ну я никакого versus особенного не вижу. Они же не полемизировали. Понимаете, были три великих прозаика русской эмиграции – Алданов, Набоков и Газданов. На первом месте для меня однозначно Набоков именно потому, что он крупный религиозный мыслитель. На втором – Газданов, потому что все-таки у него замечательная сухая проза, замечательная гармония, прелестные женские образы. Это такая своеобразная метафизика, непроявленная и  непроговоренная, но она, конечно, есть. На третьем месте – Алданов, который, безусловно, когда пишет исторические очерки (например, об Азефе), приобретает холодный блеск, какой был у Короленко в его документальной прозе. Но художественная его проза мне…

Не могли бы вы рассмотреть повесть «Старик и море» Эрнеста Хемингуэя с точки зрения событий в Израиле?

Да знаете, не только в Израиле. Во всем мире очень своевременна мысль о величии замысла и об акулах, которые обгладывают любую вашу победу. Это касается не только Израиля. И если бы универсального, библейского, всечеловеческого значения не имела эта повесть Хемингуэя, она бы Нобеля не получила. Она не вызвала бы такого восторга.

Понимаете, какая вещь? «Старик и море» написан в минуты, когда Хемингуэй переживал последний всплеск гениальности. Все остальное, что он делал в это время, не годилось никуда. «Острова в океане», которые так любила Новодворская, – это все-таки повторение пройденного. Вещь получилась несбалансированной и незавершенной. Ее посмертно издали, там есть…

Почему если сегодня кто-то напишет гениальное стихотворение, им не будут впечатлены также как от строк Александра Пушкина или Александра Блока?

Не факт. Очень возможно, что будет эффект. Гениальное заставит себя оценить рано или поздно. Но дело в том, что человек уже не произведет такого впечатления, какое производил Вийон. Потому что Вийон был 600 лет назад.

Точно так же мне, я помню, один выдающийся финансист сказал: «Хороший вы поэт, но ведь не Бродский». Я сказал: «Да, хороший вы банкир, но ведь не Ротшильд». Потому что Ротшильд был для своего времени. Он был первый среди равных. Сейчас, когда прошло уже 200 лет с начала империи Ротшильдов, даже Билл Гейтс не воспринимается как всемогущий, не воспринимается как символ. Потому что, скажем, для Долгорукова, героя «Подростка», Ротшильд — это символ, символ…

Почему вы считаете, что первый шаг к фашизму, ― презрение к толпе?

Да нет, на пути к фашизму, скорее, толпа. Если говорить серьезно, то не презрение к толпе, а презрение к массе, презрение к человеку вообще и вера в сверхчеловеческого героя, одиночку; в романтического греховного, как правило, трагического персонажа. Вот тоже один ребенок спросил меня как-то: «Почему так трагично мировоззрение Хемингуэя?» Я просто попросил задать все вопросы, которые накопились за время курса иностранки. Естественно, мы преимущественное внимание уделяли двадцатому веку, потому что там спорить о Петрарке? Хотя и там есть, о чем спорить, но нам ближе Хемингуэй или Кафка. Забавно, кстати, было бы представить их встречу.

Так вот, трагедия Кафки и Хемингуэя во…