В этом выпуске речь пойдет о 1914 годе, когда Маяковский закончил «Облако в штанах». История этой поэмы довольно своеобразна. Вдохновлена она одной женщиной, той, о которой впоследствии Маяковский в поэме-трагедии «Владимир Маяковский» говорил: «У меня есть Сонечка сестра!» Впоследствии поэма была резко переадресован Марии Денисовой, с которой Маяковский встретился в Одессе. И идея большой поэмы о любви в результате было уже вдохновлена довольно трагической историей их двухдневного романа.
Кстати говоря, из всех влюбленностей Маяковского эта была, если угодно, самой перспективной. Вот если бы тогда Мария Денисова оказалось чуть более чутка, может быть, они действительно сумели бы дать друг другу то счастье, которого как-то не сумели добыть по отдельности. Ну и наконец после того, как Эльза Триоле, новая возлюбленная Маяковского, решила познакомить его с сестрой и ее мужем, Маяковский в первый же вечер встречи прочел им «Облако в штанах», и после этого Осип Брик на всю жизнь заинтересовался законами литературы, и Лиля Брик на всю жизнь стала возлюбленной Маяковского. И сразу же за тем же чайным столиком было вписано в поэму посвящение ей, хотя она к появлению не причастна ни сном ни духом. Немножко возникновения «Облака».
Каждый поэт так или иначе — это одно противоречие, одна борьба с каким-то колоссальным внутренним надломом.
Как всякий крупный поэт, поэт, склонный, конечно, к большой масштабной форме, это не совсем эпос, это, скорее, такие огромные лирические циклы. Маяковский очень быстро перестал удовлетворяться отдельными стихами, можно сказать, что его первая поэма — это цикл из четырех стихотворений «Я». В котором уже есть все самое главное. Когда Цветаева писала о нем, она говорила: «Маяковский — это юноша, который пришел и сказал: «Я!». Кто я?» А вот на этот вопрос у него уже нет ответа. Но после этой поэмы «Я», где, кстати, речь идет скорее не о самом Маяковском, а о Боге, от лица которого написаны эти стихи, отсюда «я люблю смотреть, как умирают дети». После этого он должен был просто самим ходом, самой логикой своего творчества обязательно написать большую лирическую поэму, которая бы отразила главное противоречие его личности. Вы знаете, вообще каждый поэт так или иначе — это одно противоречие, одна борьба с каким-то колоссальным внутренним надломом. И надлом этот у каждого свой.
Главное противоречие Маяковского, которое явлено было в «Облаке в штанах», сформулировано им же в одном из лучших ранних стихотворений: «какими Голиафами я зачат — такой большой и такой ненужный?»
Ну вот как у Пушкина, например, постоянная борьба порядка и хаоса. И он чувствует эту склонность к хаосу, чувствует его неотразимое притяжение, но всегда торжествует вакхический порядок, эллинский порядок. Свое противоречие у Лермонтова, свое у Блока. Ну вот главное противоречие Маяковского, которое явлено было в «Облаке в штанах», сформулировано им же в одном из лучших ранних стихотворений: «какими Голиафами я зачат — такой большой и такой ненужный?». Вот об этом, собственно говоря, «Облако в штанах», потрясающее противоречие силы, мощи, гениальной одаренности и абсолютной невостребованности, абсолютной какой-то неуместности в мире, которая утверждается в четырех частях на четырех разных уровнях: на уровне личном, на уровне общечеловеческом, социумном, если угодно, эстетическом, художественном и наконец религиозным. Сам Маяковский говорил, что четыре крика четырех частей это: «Долой вашу любовь», «Долой вашу религию» и так далее. На самом деле это четыре признания, четыре попытки расписаться в собственной полной беспомощности и неуместности. Он именно оказывается не нужен женщине, не нужен современникам, не нужен в искусстве и не нужен Богу, в конечном итоге. Об этом, собственно, и поэма.
Написана она была в два приема. Как раз 1914 год, началось это все еще в 1913, это период довольно ярких и успешных гастролей Маяковского по России. Он ездил с Бурлюком, постоянным организатором их выступлений, и Василием Каменским, который создавал и уют в этой компании, поскольку был из них самым веселым и самым нормальным человеком. И конечно, своим опытом авиатора он создавал некоторое надежное прикрытие. Потому что когда объявлялось о вечерах, самым благонадежным оказывался Каменский, под его ответственность собственно и давали зал. Все-таки авиатор, все-таки для полицмейстера он уже человек с опытом и как бы государственно легализованный, он и печатался больше остальных. В общем, Каменский — это не то, что фигура прикрытия, а такая точка равновесия. Бурлюк, скорее, импресарио, хотя и великолепный эпатер, замечательный лектор.
А Маяковский — гвоздь номера, гвоздь всех этих докладов, публичных чтений, потому что и стихи у него были лучшие, и манера поведения на сцене самая завораживающая. Знаменитый бархатный бас, который называли, кстати, то бархатным, то медным, а иногда он очень легко переходил на фальцет, у него был гигантский голосовой диапазон. Умение покрыть этим голосом практически любой зал, способность не теряться ни при каких записках, вопросах, атаках, и чем больше свистели, тем увереннее он себя чувствовал. В общем, Маяковский был прирожденным гениальным поступающим и плюс к своему великолепному лирическому таланту имел еще и могучий талант эстрадный. И вот в Одессе, как раз когда начиналась влажная и цветущая приморская весна, неожиданно Маяковский обратил внимание на набережной на удивительной красоты девушку с огромными сияющими глазами, она вместе с матерью ехала куда-то в коляске. Они побежали за этой коляской. Побежал знакомиться Бурлюк. Побежал знакомиться Каменский.
Маяковский добился немедленного приглашения всех футуристов, они же называли себя российскими футуристами, единственными гастролями российского футуризма, он добился приглашения всех футуристов на вечер, они побывали в гостях у девушки этой высокой ростом, почти Маяковскому под подбородок, Марии Денисовой. Оказалось что она тоже рисует, что она мечтает стать скульптором, мечтает поехать учиться за границу. Но тут выяснилось, что есть уже жених. Маяковский, как правило, на женщин налетал очень стремительно, остановить его было невозможно. Это был такой вихрь, немедленно задаривавший женщину на все имевшиеся деньги букетами, духами, иногда арбузами. Чем больше было подарков и чем масштабнее были они сами, тем больше он был уверен в собственной неотразимости. Вообще все развивалось очень стремительно. И надо сказать, что под действием этого вихря, Мария Денисова, она была младше Маяковского двумя годами, действительно как-то призадумалась. Когда девушке 18 лет и на нее с такой силой ринулся молодой красавец футурист, который, кстати говоря, действительно был неотразим, хотя и совершенно по-базаровски не умел себя вести с людьми, не знал, куда как прятать руки, смущался страшно, от этого дерзил. Конечно, когда такой вихрь налетает, в первый момент не сразу можешь дать ему отпор. И видимо, она дала Маяковскому какие-то надежды. Вася Каменский забеспокоился, стал говорить, что, кажется, Володя не слишком-то держит себя в руках, чего доброго сорвет турне. Маяковский заявил, что он никуда дальше не поедет и останется в Одессе. Им надо было после этого сразу же в Николаев выезжать, их ждали. Ну в общем, они подзадержались. У Маяковского состоялось с Денисовой решительное объяснение. Он получил, хотя и в предельно мягкой форме, отказ, ему сообщено было, ну как там собственно и сказано, я выхожу замуж. И после этого Каменский сказал: «Да ладно, с Володей может случиться что угодно, надо как-то его утешать». Бурлюк сказал: «Ничего, первая любовь всегда глупости. Когда-нибудь он должен же перестать общаться только с курсистками или только с проститутками, нужна серьезная любовь. Это дает настоящую школу. Ну, подумаешь, напишет стихи». И действительно, Маяковский уже следующим утром в поезде, в ярком солнечном купе, осушая в бесчисленных количествах любимый свой крепкий чай, начал сочинять первую часть поэмы, ту, где о приходе Марии в гостиницу, вот это как раз где скачут нервы, нервы разгулялись и «уже у нервов подкашиваются ноги». На папиросной коробке записывал куски, потом зачитывал их вслух, и все были поражены, Бурлюк с самого начала сказал: «Ну начинается большая поэма, это будет поэма великая». Но потом Маяковский сделал довольно значительный перерыв в работе, поехал в Куоккалу к Чуковскому, там, по всей вероятности, состоялось какое-то довольно решительное объяснение по поводу ухаживаний Маяковского уже за женой Чуковского. По одной версии, Маяковского просто заставили уйти посреди ночи, по другой, Чуковский его выкинул из окна, но правда тут трудно сказать точно, кто кого мог бы выкинуть, но так или иначе они поссорились. Поссорились надолго. Жена Чуковского всегда вспоминала об этом с большим удовольствием, Чуковский не вспоминал никогда. Но пока он там жил, он успел написать значительную часть поэмы, басом своим знаменитым ее успел несколько раз прочитать присутствующим. И что самое удивительное, он успел внушить, ну не внушить, а вчитать эту поэму в уши детям Чуковского с такой силой, что они стали цитировать ее по поводу и без повода. Когда Чуковский услышал, как его восьмилетняя Лида с серьезным пафосным трагическим видом произносит «любовница, которую вылюбил Ротшильд», с интонациями Маяковского, он был не шутя потрясен.
Прошло некоторое время, и у Маяковского завелся достаточно серьезный роман Эльзой Триоле, которая была не просто сестрой Лили Брик, но и в общем, женщиной ничуть не меньшей одаренности. Вот как ни странно, может быть, и большей. Потому что вся одаренность Лили — это ее невероятная восприимчивость, прекрасная способность воспроизводить чужие штампы, чужие слова. А по большому счету она была, конечно, полностью объектом творчества Оси. Ося сделал из нее вот эту сухую, самоуверенную, сдержанно страстную, очень зоркую замечательную женщину, но это как бы была такая еврейская прелестница с сухим мужским мозгом. Тянулись все по-настоящему, конечно, к лилиному уму. А лилиным умом был Ося. Совсем другое дело Эля. Эльза Каган в тот момент еще, Триоле она встала в браке, Эля Коган младшая сестра Лили, внешне было казалось бы полной ей противоположностью: острая, резкая, всегда куда-то устремленная, стремительная Лиля и несколько пухлая, расплывчатая, сентиментальная Эля. Лиля была гораздо более, не то чтобы властолюбива, но Лиля тянулась к манипулированию, Лиле нравилось манипулировать людьми. Эля наоборот, как губка, она вся была открыта влияние, она впивала чужой ум, она была очень восприимчива и она прекрасно разбиралась в искусстве, хотя сама предпочитала помалкивать. Она, в отличие от Лили, никогда в салоне сестры не блистала. В общем, она полюбила Володю сразу и навсегда, и надо сказать, что в ее воспоминаниях чувствуется удивительная нежность к нему, даже после всего, что он с ней сделал. Он часто скандалил, грубил, мучил ее ревностью, вообще Володя любил благоговеть перед теми, кто сильнее, и измываться над теми, кто слабее. Это довольно частая такая печоринская черта, и в нем очень заметно это было. Лиля постоянно была идеалом, Эля была скорее полигоном для отработки каких-то собственных стратегий, и она вспоминает о том, как он ее мучил, скандалил, не разрешал уходить, осыпал упреками, ревность беспрерывная и его, и ее. Это нелегкий был роман. Тем не менее она его боготворила, она считала его величайшим поэтом, и она-то, собственно, и привела его к Лиле послушать замечательную поэму.
Шел уже 1915 год, когда Маяковский, закончив «Облако в штанах» давно, пытался его опубликовать, не мог опубликовать нигде, ходил везде с тетрадкой, читал всем фрагменты.
Год поэма пролежала в столе. Когда он прочел у Бриков, Ося немедленно загорелся желанием издать ее за собственный счет, и издал, хотя цензура выдула, как писал Маяковский, из «Облака» очень много важных строф, всего порядка 80 строчек была вытянуто из поэмы 20 четверостиший очень важных. «Облако» вышло перестое, — писал Маяковский, — цензура в него дула». Ну и главное, сменилось название поэмы. Поэма называлась «Тринадцатый апостол». Что очень важно для Маяковского, потому что, безусловно, он и есть везде, в любом деле такой тринадцатый апостол. Тот, кто вроде бы и любит, вроде бы и жертвует собой, и готов пополнить число адептов, но он тот, чью любовь всегда отвергают. Он тот, кто не нужен. Отсюда самоощущение тринадцатого апостола, это не Иуда, это совсем другое дело, это невостребованный и неучтенный ученик. Ученик, который не нужен и, кстати говоря, он и говорил о себе в поэме как о тринадцатом апостоле. А название «Облако в штанах» было взято, по сути дела, от злости. Просто выдернуто из вступления:
Хотите —
буду от мяса бешеный
— и, как небо, меняя тона —
хотите —
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а — облако в штанах!
Хотя это тоже, конечно, самоуничижение. В чем, строго говоря, было очарование поэмы, в чем была невероятная сила ее воздействия тогда? Принято говорить о лирическом темпераменте, но темперамент в Серебряном веке — вещь обычная, это было почти у всех. А у футурья, у футуристов, этого было и побольше иногда, чем у Маяковского. Сила «Облака», замечу я от себя, в его невероятной риторической убедительности. «Облако» запоминается сразу. Запоминается потому, что цитаты из него приятно произносить. Маяковский, вообще вот если делить всех поэтов на риторов и трансляторов, он, конечно, ритор, он гений поэтической риторики. Об этом заговорили сразу. Именно риторическим поэтом назвал его проницательный Гордфильд в своей очень точной рецензии. О риторике сразу же написал Чуковский. Маяковский именно умеет сказать, он прирожденный оратор.
«Облако», как главная поэма российского футуризма, — это умение хамить публике за ее счет
То, о чем говорится в «Облаке», это вещи довольно тривиальные, как это не ужасно. Но вот то, как это говорится, с какой силой убедительности это произносится, «Облако» немедленно разлетелось на цитаты, и можно его цитировать бесконечно. Удивительно здесь вот что. Удивительно, что «Облако», как главная поэма российского футуризма, — это умение хамить публике за ее счет. Вот в «Облаке» постоянно автор бросает упреки в адрес слушателя и читателя, постоянно его провоцирует, постоянно говорит ему гадости. А читатель не просто читает это с каким-то особенным наслаждением, особенно утонченным, он просит еще и еще, он запоминает это наизусть. Надо сказать, что когда я своим школьникам «Облако в штанах» читал на нескольких уроках, меня поразила их реакция. Один так и сказал: «Львович, неужели это напечатано?». Это до сих пор сохраняет, как ни странно, абсолютную риторическую актуальность.
Почему поэма называется тетраптих, подзаголовок ее? Триптих — это стандартная форма иконы, а для Маяковского всего мало. Он говорил: если в классической драме пять действий, у меня будет шесть. Тетраптих — это превышение, это икона, такой складень из четырех частей, где над тремя обычными водружена еще и четвертая с автопортретом. Я просто возьму навскидку несколько цитат из «Облака», которые улетели в обиходную речь.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса,
иду — красивый, двадцатидвухлетний.
Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!
Надо сказать, что вот эта мощь темперамента, она скрадывает даже то, что в чужом изложении показалось бы смешным, но это смешно, вот это вот, «одни сплошные губы», а у Маяковского ничего. Этот трубный голос не чуждается никакой поэтики и не боится ничего смешного. Вот вам, пожалуйста, оттуда же: Меня сейчас узнать не могли бы: жилистая громадина стонет, корчится. Что может хотеться этакой глыбе? А глыбе многое хочется! Вот знаменитый, Еще и еще, уткнувшись дождю лицом в его лицо рябое, жду, обрызганный громом городского прибоя. Замечательное вот это умение вовремя, как выстрел, вставить короткую строку среди множества длинных дольников, и она действительно, всегда стреляет. Обратите внимание, что именно первые две строки всегда служебные, удар приходится на две последних, в этом смысле безусловно в риторической убедительности этих двух последних ему равных нет, они всегда великолепно афористичные. Вошла ты, резкая, как «нате!», муча перчатки замш, сказала: «Знаете — я выхожу замуж». Дразните? «Меньше, чем у нищего копеек, у вас изумрудов безумий». Совершенно две служебные строки. Помните! «Погибла Помпея, когда раздразнили Везувий! Эй! Господа! Любители святотатств, преступлений, боен,- а самое страшное видели — лицо мое, когда я абсолютно спокоен?» Это другим голосом не произнесется, и с другой интонацией не сделаешь. Вот это совершенно грандиозная на самом деле для молодого поэта удивительная ораторская самоуверенность. И естественно почти все метафоры из «Облака» до сих пор служат молодым несчастным влюбленным людям:
И чувствую —
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама! У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле,
— ему уже некуда деться.
«Садические» метафоры Маяковского
Кстати сказать, многие говорят о метафорах Маяковского. Метафоры Маяковского как раз довольно рациональны, в каком-то смысле они довольно предсказуемы. Просто это он играет на снижениях, что каждое слово «выбрасывается, как голая проститутка из горящего публичного дома». Ничего здесь особенного нет, кроме вот именно резкости, этой физиологичности. В свое время очень точно сказал Юрий Карабчиевский, что большинство метафор Маяковского, они болезненно-садического свойства, они до садизма физиологичны.
И действительно, очень много крови, драки, ножей. Постоянная какая-то физическая боль, постоянное насилие, потому что даже норма воспринимается как непрерывное насилие. Разумеется, Маяковский не мог не сказать, уже на этот раз во второй части, о катастрофе собственного непрерывного, неразрешимого одиночества. Действительно, никто не желает его выслушать, и вот вам, пожалуйста: Гримируют городу Круппы и Круппики грозящих бровей морщь, а во рту умерших слов разлагаются трупики, только два живут, жирея — «сволочь» и еще какое-то, кажется, «борщ». Вот мир, в котором у людей два слова — сволочь и борщ. Это Маяковским впоследствии запечатлено в еще более знаменитой метафоре: улица корчится безъязыкая — ей нечем кричать и разговаривать. Он пытается дать этой улице язык, стать языком в этом мире сплошного насилия и страдания. Здесь есть, конечно, намек во второй, особенно в третьей части, на то, что, может быть, какой-то великий социальный катаклизм «там в терновом венце революций грядет шестнадцатый год». Может быть, он эту череду непрерывных страданий и унижений разорвет как-то. Но по большому счету Маяковский времен «Облака» в это не верит. Он, конечно, понимает, солнце померкло б, увидев наших душ золотые россыпи! Но при этом люди все время кричат в ответ: «Распни, распни его!» Поэтому он и говорит, что его «взвело на Голгофы аудиторий». В сущности весь его публичный путь, путь в поэты — это путь непрерывного распятия, и ни на какое понимание в этом смысле он не надеется.
«Облако» — наименее революционное из его вещей, революционность тут только в форме. А никакой веры в то, что революция что-то изменит, это у него, разумеется, нет. Конечно, Где глаз людей обрывается куцый, главой голодных орд, в терновом венце революций грядет шестнадцатый год. Но тем не менее что-то изменить. Это труднее, чем взять тысячу тысяч Бастилий! И никакого духовного переворота в результате это не сулит.
Невероятно себя нарядив,
пойду по земле, чтоб нравился и жегся,
а впереди на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Вся земля поляжет женщиной,
заерзает мясами, хотя отдаться;
вещи оживут —
губы вещины
засюсюкают:
«цаца, цаца, цаца!»
Вдруг
и тучи
и облачное прочее подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
небу объявив озлобленную стачку.
[...]
Вы думаете —
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе!
Всякий бунт неизбежно закончится расстрелом. Всякая попытка что-то переменить, вот эта кратковременная эйфория, там «вещины засюсюкают», все заканчивается всегда кровью. И скорее всего, заканчивается возвращением к прежнему, а может быть, и хуже прежнего.
Всякая попытка что-то переменить, вот эта кратковременная эйфория, там «вещины засюсюкают», все заканчивается всегда кровью
На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.
— поразительно точный прогноз собственной судьбы. Уже сумасшествие. Ничего не будет. Ночь придет, перекусит и съест. Видите — небо опять иудит пригоршнью обгрызанных предательством звезд? И апофеозом этого поражения становится его конфликт. Куда бежать? Бежать от этого всего только в Богу, но и Бог не желает это выслушать. Он предлагает Богу вообще-то великолепные вещи, он предлагает ему радикальную переделку мира:
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
Ничего подобного не будет. И мало того, что и женщина не хочет понять, когда вот он как раз говорит я с сердцем ни разу до мая не дожили, а в прожитой жизни лишь сотый апрель есть. Да, и женщина отвечает ему все равно отказом, и любовь не получает, и жажда не получает разрешения. Но собственно, и Господь не хочет его выслушивать, и ни малейшего утешения ему нет, и в результате:
Я думал — ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
отсюда до Аляски!
Какой, обратите внимание, великолепный речевой жест, какая полноударная речь. Но при всей победительности, при всей триумфальности «Облака», и это лишний раз играет на то же фундаментальное противоречие, эта вещь о поражении, вещь, которая расписывается в поражении, и ничего этот поэт не изменит, и ничего от него не останется. Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо.
Конечно, «Облако» — это вещь, очень привязанная даже не просто к конкретной эпохе, а к конкретному возрасту.
Он понимал, что «Облако» — высшая точка его взлета. И разлюбил эту вещь, напоминавшую о том, что он когда-то умел
Каждый, сколько-нибудь талантливый молодой человек, желая потрясти мир, проходит через все стадии, описанные в «Облаке»: через уверенность в своей силе и в своем торжестве, через первые любовные поражения, через непонимание в социуме и через первую религиозную катастрофу. В конце концов всякая молодость есть поражение. Да в общем, и всякая жизнь есть поражение. Нигде это не запечатлено с такой силой, как в «Облаке в штанах». Маяковский до 1922 года эту вещь читал довольно часто публично, в особенности третью часть, а потом перестал. И когда его просили прочесть из «Облака», например, Катаев ему однажды сказал: «Я все ваши большие вещи слышал в вашем исполнении, а «Облако» никогда. Прочтите, пожалуйста». На что Маяк мрачно ему сказал: «Феерическая бестактность, Катаич. Запомните, нельзя просить поэта читать старые вещи. А главное, говорите мне все, что хотите, но никогда не говорите, что моя предыдущая вещь лучше последней».
Он понимал, что «Облако» — высшая точка его взлета. И разлюбил эту вещь, напоминавшую о том, что он когда-то умел, напоминавшую ему о том, что ему всегда было 22 года, и за следующие 15 лет он выше так и не прыгнул. И до мая так и не дожил. Так и остался навсегда в апреле 1915, когда вещь была дописана. Когда-то Елена Шварц говорила, что если бы Маяковский застрелился сразу после «Облака», многие бы хорошие вещи не были бы написаны, но и сколько ужасных не было бы написано, и был бы он нашим Артюром Рембо. Он действительно такой наш Рембо, но сколь же благороднее и сколь мощнее выглядит его биография с героической попыткой стать главным поэтом страны, и с таким же героическим поражением, которое он на этом пути потерпел.
«Облако» остается тем, кому всегда будет 22 года, вечным ненасытным юношам русской литературы.