Все незаконченные романы подразделяются на пять групп. Первые — не законченные из-за смерти автора. Это самый очевидный случай. Например, «Тайна Эдвина Друда».
Вторые не закончены потому, что история сняла их проблематику. Блоковский роман в стихах «Возмездие». Помните, в предисловии сказано: «Не чувствуя ни нужды, ни охоты заканчивать после революции вещь, полную революционных предчувствий, я издаю её в неоконченном виде». Правда, он всё равно пытался её закончить. Последнее, что написал Блок в стихах:
И дверь звенящая балкона
Открылась в липы и в сирень,
И в синий купол небосклона,
И в лень окрестных деревень…
Прежняя блоковская музыка, которая звучит уже как оборванная струна (июль 1921 года). У меня была как-то идея издать «Возмездие» как законченную вещь, собрав все наброски, включая прозаические, но это всё равно есть в полном блоковском собрании.
Третья вещь, которая не может быть закончена: автор её начал и понял, что она не может иметь финала. Это Музи́ль, «Человек без свойств». Или Му́зиль. Не знаю, как правильно. Подскажите. Мне кажется, что «Человек без свойств» — это замысел, который и не мог иметь кристаллического завершения, не мог иметь окончательной формы. «Человек без свойств» — это роман без сюжета, и поэтому в нём не может быть начала и конца, и всё не может быть сведено воедино.
Четвёртый случай — сознательная незавершённость или сознательная фрагментированность. Незаконченный роман Шпаликова. Ну, он напечатан почти целиком, и там названия глав, и времена, и цитаты, и эпиграфы — они сознательно перепутаны. Шпаликов не мог написать законченную вещь. Она отражает в некотором смысле хаос его сознания, потому что здесь она принципиально не может быть закончена именно потому, что эпоха, о которой идёт речь,— переломная. И проблема заключается в том, что… Как бы это сказать? Ну, если бы он написал законченную вещь, она бы не отразила его бытия в полной мере, а так перед нами нормальный хаос.
Ну, как «Незаконченная симфония», её же не надо заканчивать. Хотя Антон Сафронов закончил — и, говорят, получилось неплохо. Много было попыток. Точно так же была попытка написать второй том «Братьев Карамазовых». Об этом когда-то очень смешно написала замечательную статью Елена Иваницкая. Был такой гениальный графоман, который «Братьев Карамазовых» продолжил, но тем не менее это интересно как эксперимент. В принципе оборванная вещь всегда гораздо интереснее.
И пятый случай — на мой взгляд, самый увлекательный — это случай, когда автор настолько перерос своё произведение (не эпоха переросла, а именно автор перерос), что ему принципиально стало неинтересно его заканчивать. Это, например, «Егор Абозов» Алексея Толстого. Почему он не стал его дописывать? У меня есть догадка. Потому что он начал же его в 1913 году, а потом так получилось, что началась война 1914 года, он поехал на неё военным корреспондентом. И ему такой мелочью, такой ерундой показалось кабаре «Подземная клюква» (оно же «Бродячая собака»), о котором написан этот роман, что он не стал его заканчивать. И «Егор Абозов» остался великолепным памятником. Как волна, рассыпавшаяся о берег, столкнувшаяся с какой-то железной или бетонной махиной, так и этот роман столкнулся с историей и перестал существовать. Хотя сам по себе, сами эти брызги, конечно, прекрасны и весьма интересны.
Есть шестой случай, точнее — как бы подслучай, когда автор не может закончить роман по цензурным соображениям, то есть он не может дописать то, что ему хочется, что ему важно. Наиболее наглядный пример — это «Евгений Онегин». В реконструкции Дьяконова совершенно чётко показано (Игорь Дьяконова, замечательного мыслителя и филолога), что собственно у Пушкина предполагалась трёхчастная композиция, вполне симметричная, как он любил — три части по три главы.
И конечно, Татьяна своим главным прототипом, помимо самого Пушкина, имеет, конечно, Марию Волконскую-Раевскую. И конечно, речь именно должна идти о том, что толстый этот генерал окажется в декабристах, потому что Онегин — герой явно автору несимпатичен. У него не может быть никакого шанса ни стать декабристом, ни поучаствовать в какой-то из кавказских катавасий; ни в армию, ни в декабристы он просто негоден. А ясно совершенно, что путь Татьяны, как и весь роман, как бы смещается на восток. И Татьяна должна была оказаться женой декабриста. Отсюда и подвёрстанная десятая глава (а на самом деле часть девятой) — «славная хроника» декабризма.
Роман должен был заканчиваться полным моральным поражением Онегина и моральной победой долга — отъездом Татьяны вслед за декабристом. Но естественно, что касаться декабристской темы Пушкин не мог. Он зашифровал часть романа (17 строф), касавшуюся непосредственно декабризма, и оборвал роман на довольно искусственной, как прав Набоков, на мой взгляд, на довольно промежуточной и какой-то даже, я бы сказал, пошловатой сцене:
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружён!
Но шпор внезапный звон раздался,
И муж Татьянин показался…
Конечно, Онегин мелкий человек, но всё-таки заканчивать историю — столь интересную, столь яркую — обнаружением его на коленях в комнате, откуда только что ушла Татьяна,— ну, как-то это пошловато. Мне кажется, что там финал задумывался гораздо более глубокий — такой, какой был у Владимира Мотыля в гениальном фильме «Звезда пленительного счастья»: всё заканчивается жёлтым забором. Красивая история, красивая смерть заканчивается подчёркнуто некрасиво — острогом.
А сверху мне муж по-французски сказал:
«Увидимся, Маша,— в остроге!..»
В некотором смысле финал «Евгения Онегина» дописан Некрасовым в «Бабушкиных записках». Абсолютно пушкинской мощи стихи!
Я им завещаю железный браслет…
Пускай берегут его свято:
В подарок жене его выковал дед
Из собственной цепи когда-то…
Вот вам финал «Онегина» настоящий!
Что касается великих незаконченных романов.
Роман первого типа — роман, оборванный смертью автора,— «Тайна Эдвина Друда», обрёл великие черты благодаря тому, что тайну Эдвина Друда никто не узнает никогда. Замечательная книжка «Ключи к «Тайне Эдвина Друда» отвечает далеко не на все вопросы. В России есть огромная литература на эту тему. Новелла Матвеева говорила, что и у неё была собственная версия, которую она когда-то не успела записать, но, по её мнению, Эдвин Друд был жив. Мне тоже кажется, что Друд жив.
Вот в чём гениальность — его никто не может узнать, потому что после смерти он чудесно преобразился. «Не все мы умрём, но все изменимся». Эдвин Друг другой после попытки убийства, после своего воскрешения. Я не уверен, что он Дэчери. Хотя идея, что Дэчери — это Елена Ландлес,— это очень красивая идея, но тем не менее для меня Друд жив. Так интереснее.
Понимаете, если бы этот роман был закончен, сколько бы эта тайна ни была элегантна (а Диккенс обещал открыть её королеве, если она его примет, но королева не приняла — и вот теперь мы гадаем), сколько бы элегантна ни была развязка у Диккенса, иллюстрацией к которой служит эта знаменитая картинка с обложки с разоблачением, всё равно тот массив, который мы имеем, та тайна, которая перед нами — тайна жизни и смерти,— гораздо ярче, гораздо интереснее и гораздо эстетически убедительнее, чем любое реальное писательское воображение. Это сделало роман загадкой на века, детективом детективов, лучше и всего Диккенса, и всего Коллинза, и всей Агаты Кристи. Поэтому я до сих пор считаю самой страшной книгой, написанной по-английски, именно «Тайну Эдвина Друда».
Второй вариант — когда роман не дописан именно потому, что он не может быть дописан. Самый наглядный здесь вариант — это «Жизнь Клима Самгина». Понимаете, Горькому хочется, чтобы Самгин умер. Самгин — один из группы интеллигентов «Мы говорили», как это обозначено в пародийной пьесе Горького и Андреева,— он, конечно, по идее, противный, и хорошо бы, чтобы его как-нибудь убили. Но тут вот в чём проблема: Горький хочет, чтобы Самгин погиб, раздавленный рабочей демонстрацией. Такого не может быть. Это символ слишком наглядный и банальный.
Горький не учёл, не понял простой вещи, но интуитивным художественным своим чутьём, которое у него работало отлично, он эту вещь чувствовал. Он понимал, что сноб живёт плохо, а умирает красиво. Смерть Ходасевича была красивой, потому что он умер, думая не о себе, а о Берберовой, и перед смертью ей сказал: «Как ужасно быть где-то, где я не буду знать, где ты и что с тобой». Это прекрасная смерть, гордая, мученическая! Сноб смотрит на себя со стороны, ему важно, как он живёт. И поэтому он не умирает, как раб, он не умирает, как ничтожество. Он умирает, как герой. А такой смерти Горький не мог придумать Самгину.
Когда говорят, что Самгин — это автопортрет Горького, поэтому в его фамилии есть «М. Г.», инициалы… Во-первых, инициалы всё-таки — «М. П.», а «Горький» — это псевдоним. И он всегда это сознавал. И все его друзья называли его Алексеем, а не Максимом. Во-вторых, Самгин не имеет ни единой горьковской черты, а вот ходасевических имеет очень много. Это попытка свести счёты с человеком, который умел поставить себя, который умел хорошо выглядеть. А Горький не умел, хотя очень старался. И всегда был неправ, всегда оказывался неправ. А прав оказывался всегда скептик, циник — тот, кто на всех смотрит свысока. Но такой человек умирает красиво, вот в чём проблема, а живёт чёрте как.
Третий случай — когда исторически сюжет оказался исчерпан, прежде чем он был завершён. Это классическая судьба большинства русских эпопей. Обратите внимание, что главный жанр советской эпохи — это незаконченная эпопея. Наиболее нагляден случай, наверное, Федина. Ну, Федин, по-моему, плохой писатель, написавший один гениальный роман, случайно у него получившийся, «Города и годы». Весь остальной Федин — это плохо переваренный Алексей Толстой.
Советские эпопеи начинают страшно буксовать. Интервал между первой и второй частью, как правило, небольшой, а между второй и третьей — огромный. Так Толстой писал своё «Хмурое утро», не сумев его толком закончить, потому что, конечно, «Хмурое утро» — это очень плохой роман, слабый, с абсолютно искусственным финалом, с этой речью про ГОЭЛРО. Так и не закончил роман «Костёр» Федин, третий том свой. Все говорили «взыскательность художника», а он просто не мог уже ничего написать. Незаконченной осталась «Жизнь Клима Самгина» — по другой, правда, причине. Чудом Шолохов закончил «Тихий Дон», и то книга буксовала. Пятьдесят лет Леонов заканчивал «Пирамиду».
Дело в том, что советский проект явственно буксовал и перерождался. Да, Фадеев не закончил «Последнего из Удэге», пожалуйста. Советский проект буксовал и перерождался. Революционная проблематика, на волне которой все эти эпопеи начинались, была с годами снята, потому что вместо революции начиналась империя. И поэтому, конечно, незавершённые советские эпопеи — это трагический пример переломившегося времени, времени, которое не имеет логического продолжения, логического завершения. Метафизическая глухота большинства этих писателей мешала им оценить перерождение советского проекта из республики в империю. Советский проект изначально был не особенно хорош, но финал его был просто ужасен.
Случай, когда роман принципиально невозможно завершить, потому что он не завершаем. Знаете, боюсь, что здесь речь идёт скорее о незаконченном романе Набокова, который известен нам под названием «Solus Rex». Трудную вещь сейчас попытаюсь сформулировать, но — мне кажется, что вмешательство истории в судьбу этого романа (нападение немцев на Францию и вынужденное бегство Набокова в Америку, помешавшее ему завершить роман), мне кажется, что здесь какие-то страшные силы вмешались в написание главной, величайшей книги XX века.
В 1940 году Набоков находится на пике своего интеллектуального могущества. Я уверен, что ничего лучше, чем «Ultima Thule», вот эта вторая глава романа или первая (там сохранилось их две — «Ultima Thule» и «Solus Rex»), мне кажется, что ничего лучшего, чем это, он в жизни своей не написал. Я помню шок от чтения «Ultima Thule». Я думал: если этот человек в сорок лет такое написал, что же он писал в семьдесят? А в семьдесят он писал хуже, ничего не поделаешь. Жизнь Набокова — симметриада, бабочка, и пиковая точка там в середине.
Так вот, мне кажется, что ровно в середине жизни (а он прожил почти восемьдесят лет), написав этот роман, придумав этот роман о художнике Синеусове, он открыл бы какую-то тайну, которую открывать людям нельзя. То есть он замахнулся на ситуацию, которая была свыше даже его писательских возможностей, ведь этот роман повествовал бы о том, как установить посмертную связь. И вот это мне кажется самым интересным. Это тот случай, когда, как говорил Блок, «высшая логика войны вторглась в частную логику жизни».
Мне кажется, что если бы Набоков это написал, это была бы книга, сопоставимая в чём-то с Библией, это была бы книга невероятной глубокой рефлексии. И эта рефлексия у Набокова был: он понимал, что сознание бессмертно. Но вот что-то ему помешало — в данном случае, видимо, судьба ему помешала, война — что-то помешало ему завершить великое произведение. И в результате судьба Набокова осталась такой — страшно сказать, горько сказать — половинчатой.
Ну и книги, не законченные сознательно, фрагментарность, как бы заметки на полях литературы. Мандельштам, «Египетская марка» — задумывался роман, а получились маргиналии, заметки на полях романа. Мне кажется, вот так надо писать сейчас. Мы сейчас в том положении, в том возрасте, в той эпохе, когда мы не видим её конца и не понимаем смысла. Давайте не стремиться к окончательности. Давайте оставлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг. Это и будет нам лучшим памятником.