Войти на БыковФМ через
Закрыть

О Владиславе Ходасевиче

Дмитрий Быков
>250

Видите ли, почему мне показалось важным сейчас взять и ответить на вопросы об этом писателе, об этом поэте удивительном? Мне очень приятно, что о нём попросили поговорить. Нет фигуры более актуальной, нет человека, которого бы я в русской литературе больше ненавидел и которому бы я больше сострадал. Я к нему отношусь немножко, как Честертон к Уайльду, про которого он сказал: «Ужаснее мыслей этого человека была только его судьба».

Я бы сказал, что, во-первых, Ходасевич — конечно, очень крупный поэт, безусловно. Конечно, с Маяковским он не сравним, поэтому его нападки на Маяковского мне кажутся довольно, как бы сказать, беззащитными. Но, с другой стороны, он это сделал не из-за зависти, он искренне считал себя гораздо лучше. Как и Сальери не мог отравить Моцарта, потому что искренне считал себя гораздо более талантливым композитором. Самомнение — лучшее лекарство от зависти.

Так вот, мне кажется, что Ходасевич сегодня небывало актуален, потому что Ходасевич с невероятной полнотой воплощает в русской литературе высокий снобизм — то, чего в ней очень мало. Сноб отличается от обычного человека, от обычного зазнайки, например, тем, что, что сноб плохо, как правило, живёт (и некрасиво, и безнравственно, и бедно) и прекрасно умирает, потому что не безразлично то, что о нём думают, он смотрит на себя со стороны.

Я абсолютно убеждён в том, что «Жизнь Клима Самгина» — это акт мести. Вся высокая литература, вся по-настоящему талантливая литература — это такой акт мести или, как сказал однажды Шендерович, это «такой наш бокс», дать миру сдачи. Акт мести со стороны Пушкина Раевскому — это «Евгений Онегин». Посмотрите, как гениально получилось. Конечно, гибель Ленского там автопортретна, автоэпитафия такая. Я, кстати, со слезами перечитывал шестую главу, когда лекцию читал. Абсолютно такой же акт мести — это «Жизнь Клима Самгина», лучший текст Горького.

Ходасевич — один из многих, с кем Горький порвал. Горький всегда рвал с людьми, потому что он им начинал благодетельствовать и требовал в ответ духовного рабства, а не все были на это готовы. Так вот, с Ходасевичем этот номер у него не сплясал. Ходасевич — единственный человек, который так порвал с Горьким, что оказался в выигрыше. Ну, конечно, пошла клевета, что якобы Ходасевича выгнали из горьковского дома за то, что он разбирал бумаги на горьковском столе без его ведома. Будберг, по-моему, это повторял. Это бред, конечно. Но Горький был очень сильно уязвлён. Ходасевич ушёл как победитель, хотя ушёл, в общем, в нищету, ушёл из приживалов. И, чтобы отомстить ему, он написал с него Самгина.

Самгин очень на Ходасевича похож: он умеет всем сказать гадость, в том числе людям гораздо более талантливым, чем он сам. Горький про Ходасевича сказал, что он всю жизнь проходил с несессером, делая вид, что это чемодан. Это жестоко сказано. Я не могу просто сказать, откуда точно, в каком-то из писем. Это точно сформулировано. Но при всём при этом в несессере Ходасевича лежали вещи более драгоценные, чем почти во всех тогдашних чемоданах.

Я много раз уже тоже повторял мысль о том, что писатель высвечивается, по-настоящему привлекает к себе внимание в огромной степени в зависимости от эпохи, когда эпоха наводит на него свой луч. Хлебников — один из многих городских сумасшедших. Скажем, он просто не был бы замечен, живи он в 80-е годы XIX века. Но эпоха навела на него свой луч — и он стал великим провозвестником новых времён. У нас были писатели тоже безумные и, может быть, не менее одарённые, чем Хлебников — например, лауреат «Премии Андрея Белого» Василий Филиппов, Царствие ему Небесное. Очень трагическая судьба, безумец, почти всё время провёл в психиатрической больнице. У него стихи очень похожие на хлебниковские — очень талантливые, очень странные. Но эпоха была хлебниковская, и в 1915 году он стал поэтическим лидером.

Что касается Ходасевича, то его эпоха настала в 1917 году. Практически всё, что он писал до 1917 года, даже «Обезьяна» — это хорошие стихи, это очень хорошие стихи. Но великий Ходасевич — это «Путём зерна», «Тяжёлая лира» и «Европейская ночь», вот такая трилогия. Ну, собрание стихов вообще у него невелико. И то надо сказать, что «Тяжёлая лира» — в наименьшей степени. А по «Счастливому домику», по «Молодости», по первым сборникам вообще нельзя было предположить, что из него получится.

Почему его эпоха вычленила? Потому что Ходасевич — это вообще поэт отчаяния, поэт ситуации, когда некуда деваться, когда не просто этичного, а даже эстетичного, красивого поведения нет, когда просто гибнуть. И надо сказать, что холодная кровь, «муравьиный спирт вместо крови», как сказал о нём Шкловский, желчь Ходасевича, его умение не разделять ничьих гипнозов, его умение говорить гадости всем очень сработало в 1917, 1922 и 1925 годах, потому что в это время огромное большинство людей поддалось разнообразным иллюзиям, а Ходасевич уцелел. И он сумел, понимаете, не просто не подладиться к эпохе. У него были такие попытки: «Привил-таки классическую розу // К советскому дичку». Зачем же прививать к советскому дичку классическую розу? Но, тем не менее, он сумел спастись от соблазнов эпохи и не примирился. Очень многие примиряются с мерзостями, а вот Ходасевич остался непримирённым, и он своё негодование, своё ледяное презрение через всё это пронёс.

Я говорил уже много раз о том, что у всякого поэта есть какой-то основной внутренний конфликт. В случае Ходасевича, я думаю, это конфликт между злобой и сентиментальностью. Это, кстати, довольно часто бывает вместе. Когда-то один прозаик современный (не буду его называть) сказал, что «проза Людмилы Петрушевской похожа на внутренний мир фашистского офицера — удивительное сочетание жестокости, зверства и сентиментальности». Это, конечно, слишком грубо сказано, и я считаю, что Петрушевская как раз большой гуманист, и люблю её очень. Но то, что жестокость и сентиментальность почти всегда ходят об руку, здесь удивительным образом прослежено. Да, Ходасевичу всех жалко, но он себе это запретил. Помните: «Раз: победителей не славить. // Два: побеждённых не жалеть»?

Что помогло ему выстоять? Совершенно очевидно, что ему выстоять помогла любовь. Когда-то Мандельштам сказал, что «поэзия — это сознание своей правоты» (в статье «О собеседнике»). Но сознание своей правоты даёт нам любовь. И тогда, когда мы не одни, мы укреплены в этой правоте, мы можем с ней продолжать писать.

По-настоящему свою правоту Ходасевич ощутил, конечно, после революции. Надо сказать, что слух о том (часто я встречаю эту мысль), что Ходасевич революцию не принял — это, конечно, глупость. Ходасевич её принял гораздо более восторженно, чем большинство его современников, потому что он по-блоковски жаждал гибели этого страшного мира. А когда гибель оказалась не окончательной, Ходасевич нашёл в себе силы написать разочарованные, страшные стихи, которые я сейчас и прочту и которые мне кажутся совершенно не ходасевичевскими, во всяком случае очень неожиданными для него. Я наизусть его не помню и не хочу путать, поэтому я сначала заглядываю в текст.

Помню куртки из пахучей кожи
И цинготный запах изо ртов…
А, ей-Богу, были мы похожи
На хороших, честных моряков.

Голодали, мёрзли — а боролись.
И к чему ж ты повернул назад?
То ли бы мы пробрались на полюс,
То ли бы пошли погреться в ад.

Ну, и съели б одного, другого:
Кто бы это видел сквозь туман?
А теперь, как вспомнишь,— злое слово
Хочется сказать: «Эх, капитан!»

Повернули — да осволочились.
Нанялись работать на купца.
Даже и не очень откормились —
Только так, поприбыли с лица.

Выползли на берег, точно крабы.
Разве так пристало моряку?
Потрошим вот, как на кухне бабы,
Глупую, вонючую треску.

А купец-то нами помыкает
(Плох сурок, коли попал в капкан),
И тебя не больно уважает,
И на нас плюёт. Эх, капитан!

Самому тебе одно осталось:
Греть бока да разводить котят.
Поглядишь — такая, право, жалось.
И к чему ж ты повернул назад?

Это, конечно, не к Ленину обращено, хотя и к Ленину тоже (ну, 1923 год, уже он отъехал). Это, конечно, скорее к народу, который собрался устроить гигантский переворот, а устроил в результате НЭП.

И надо сказать, что «наш ответ Чемберлену» — ответ со стороны Маяковского: «Многие товарищи повесили нос. // — Бросьте, товарищи! // Очень не умно-с»,— это, конечно, не прямой ответ Ходасевичу, он этого стихотворения не знал, но это ответ многим, кому не понравился НЭП. Так вот, Маяковский приспособился, и за это Ходасевич его ненавидит. Он, конечно, признаёт в нём подлинного поэта. Но Маяковский примирился с крахом революционной утопии и стал работать на то, что получилось. А Ходасевич, который в эту утопию поверил, который её эстетически принял, который благодаря ей написал свои лучшие вещи в ледяном Петрограде 1922 года,— он не смог, он эмигрировал. Эмигрировал, сбежал не от революции, а от того, во что эта революция превратилась.

Дело в том, что у Ходасевича действительно немного самурайский такой, пожалуй, очень похожий на самурайский этический кодекс: «В трудных ситуациях выбирай смерть». Жизнь всегда представляется ему унизительным компромиссом: «Ну и съели бы одного, другого». Он же сказал эти страшные слова:

Здесь, на горошине земли,
Будь или ангел, или демон.
А человек — иль не затем он,
Чтобы забыть его могли?

Это было роковое страшное заблуждение, потому что человек не затем, потому что самым страшным, самым огромным дефицитом XX века был именно человек, а ангелов или демонов было просто… даже не скажу, до чего. Действительно, следовало ли говорить:

Входя ко мне, неси мечту,
Иль дьявольскую красоту,
Иль Бога, если сам ты Божий.
А маленькую доброту,
Как шляпу, оставляй в прихожей.

Да эта маленькая доброта была в XX веке драгоценнее всего. И пренебрежение ею — вот это как раз и есть демонизм самгинский, провинциальный, глупый, потому что эмпатии-то нет в Самгине. Но в клинических, критических, невыносимых ситуациях действительно лучше избавиться от маленькой доброты, чтобы умереть героем. И Ходасевич умер героем. Надо сказать, что вообще в XX веке, как жить, не знал никто, а умирать некоторые умели.

Я рискну процитировать стихотворение Ходасевича, которое многие ставили ему в вину и говорили, что даже тут он хватил через край. Конечно, вы понимаете, что речь идёт об «An Mariechen» («К Марихен»), вот этом знаменитом его произведении. Кстати говоря, в Берберовой потом увидел эту самую Марихен, уже сорокалетней: она расплылась, стала пресной, плосколицей, прозрачноглазой. И, конечно, Ходасевич был прав — лучше было бы ей вот так кончить.

Зачем ты за пивною стойкой?
Пристала ли тебе она?
Здесь нужно быть девицей бойкой,—
Ты нездорова и бледна.

С какой-то розою огромной
У нецелованных грудей,—
А смертный венчик, самый скромный,
Украсил бы тебя милей.

Ведь так прекрасно, так нетленно
Скончаться рано, до греха.
Родители же непременно
Тебе отыщут жениха.

Так называемый хороший,
И вправду — честный человек
Перегрузит тяжёлой ношей
Твой слабый, твой короткий век.

Уж лучше бы — я еле смею
Подумать про себя о том —
Попасться бы тебе злодею
В пустынной роще, вечерком.

Уж лучше в несколько мгновений
И стыд узнать, и смерть принять,
И двух истлений, двух растлений
Не разделять, не разлучать.

Лежать бы в платьице измятом
Одной, в березняке густом,
И нож под левым, лиловатым,
Ещё девическим соском.

Вот БДСМ такой, такое садомазо, в котором однако есть довольно глубокий и далеко не только такой полупорнографический, а вполне себе метафизический смысл. Конечно, чем жить в XX веке, переживая его беспрерывное растление, лучше умереть, потому что в этом хоть эстетика какая-то будет.

Ходасевич в принципе очень сентиментален, но сентиментальность он себе запретил. В его детских прелестных стихах про мышей, про Францию: «Тот не мышь, кто не любил тебя!» — это всё следы переписки с Чулковой, со второй женой. Надо сказать, очень трогательна эта переписка. Но при всём при этом он замечательно умеет вот эту домашнюю семантику отогнать и спрятать, когда дело дойдёт до настоящей литературы и настоящей страсти. Вот там он действительно безжалостен.

Сразу хочу сказать, что мне очень не нравится в его книге «Некрополь» одно: он там самый умный. Скажем, книга воспоминаний Андрея Белого, его трилогия — там масса избыточности, ритмизация утомительная, очень много подгонки под интересы эпохи, но живая книга, всех видно: Блока видно, Розанова, Гиппиус. Всех видно, все живые, потому что умеет человек описывать.

У Ходасевича это непрерывное шествие самого Ходасевича через череду душевнобольных, которых он всех и умнее, и чище, и благороднее. Это у них с Берберовой общее. В «Курсиве» тоже постоянно читаешь: «Пастернак не осознал себя»; «Белый не владел собой»; «Шмелёв был привязан к прошлому». Ну, это всё правда. Ну, ты-то вот была привязана к современности, а что ты такого хорошего-то написала, кроме воспоминаний про них? Проза твоя суха, бумажная, стихи твои в огромном большинстве вторичные. Да, они были больные дети, может быть, но зато они гении были, понимать надо. Она, кстати, и понимает в большинстве. Вот Бунин Пруса не понимал. А ты очень хорошо понимала Пруста?

Но при всём при этом уцелели же инскрипты Ходасевича Брюсову, например. Ясно, что они сделаны на цыпочках просто, в огромном преклонении перед мэтром. И Брюсов был мэтром для Ходасевича (не таким, конечно, как для Тинякова, но мэтром был). И почему же надо было так оттаптываться на Белом, с такими издевательскими красками его изображать?

Везде Ходасевич самый умный, и сделано это с помощью нескольких мельчайших, почти невидимых подмен. Вот там он приводит несколько цитат из Горького, несколько вещей, которые Горький заведомо не мог сказать, просто потому что они фактографически не подтверждаются. Это долгий и отдельный разговор. Ну и бог с ним, ладно, проблема не в этом.

Проблема в том, что если в прозе своей Ходасевич бывал иногда и тщеславен, и несколько уязвимо самовлюблён, то в стихах он абсолютно беспощаден. Вот этого мало было в стихах XX века. В стихах XX века автор часто тоже приспосабливается, оправдывается, как Есенин, например:

Но вы не знали,
Что в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
С того и мучаюсь,
Что не пойму,
Куда несёт нас рок событий…

Маяковский часто оправдывается и приспосабливается. Есть два человека, которые устремлены навстречу гибели абсолютно честно — Блок и самый прямой его наследник, Ходасевич. Наследник именно не в эстетике его, а в нравственном императиве.

У него есть при этом, что мне особенно нравится — не в прозе, а в стихах, потому что в прозе-то он всё-таки всегда себя старается подать как можно лучше,— в стихах у него есть очень чёткое осознание своей обречённости и своей греховности, порочности. Он никогда и нигде не пытается заниматься наивным и тёпленьким самооправданием. Вот то, о чём Пастернак сказал: «Мы будем гибнуть откровенно».

Я прочту своё любимое стихотворение Ходасевича, наверное, лучшее. У других другие любимые вещи, но программа-то моя, в конце концов.

Мне невозможно быть собой,
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Идёт безрукий в синема.

Мне лиру ангел подаёт,
Мне мир прозрачен, как стекло,
А он сейчас разинет рот
Пред идиотствами Шарло.

За что свой незаметный век
Влачит в неравенстве таком
Беззлобный, смирный человек
С опустошённым рукавом?

Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Безрукий прочь из синема
Идёт по улице домой.

Ремянный бич я достаю
С протяжным окриком тогда
И ангелов наотмашь бью,
И ангелы сквозь провода

Взлетают в городскую высь.
Так с венетийских площадей
Пугливо голуби неслись
От ног возлюбленной моей.

Тогда, прилично шляпу сняв,
К безрукому я подхожу,
Тихонько трогаю рукав
И речь такую завожу:

«Pardon, monsieur, когда в аду
За жизнь надменную мою
Я казнь достойную найду,
А вы с супругою в раю

Спокойно будете витать,
Юдоль земную созерцать,
Напевы дивные внимать,
Крылами белыми сиять,—

Тогда с прохладнейших высот
Мне сбросьте пёрышко одно:
Пускай снежинкой упадёт
На грудь спаленную оно».

Стоит безрукий предо мной,
И улыбается слегка,
И удаляется с женой,
Не приподнявши котелка.

Это очень точные по ощущению стихи. Точные прежде всего потому, что в них это самовозвышение бесконечное оборачивается полным самопоруганием, самоумолением: «Да, вот мне лиру ангел подаёт, да, мне мир прозрачен, как стекло — и за это я буду в аду, за жизнь надменную мою».

У Ходасевича нет никаких иллюзий. Он прекрасно понимает, что его надменность достойна ада. И многие из того, что он в жизни совершил, достойно ада. Ну, что там говорить? И жену оставил, и в эмиграцию с любовницей бежал, и препоручил жену заботам Чуковского, а сам потом об этом Чуковском столько гадостей написал отвратительных! Ну, безобразие полное! Между тем, он всё это отлично понимает, и понимает, что выжить и осуществиться без этой страшной, без этой демонической надменности было бы, наверное, невозможно. Да, человек XX века находится в сложных отношениях с традиционной моралью, но ничего не поделаешь, он без этого не существовал бы. Он не выжил бы, он не состоялся бы, он бы растерял себя. И Ходасевич — единственный поэт XX века, который этот парадокс отрефлексировал, у которого этот парадокс зажил и заиграл.

Я не очень хорошо отношусь к его прозе. «Державин», конечно, прекрасно написан, в некотором смысле это образцовая биография, но тоже здесь есть некое самоумоление и самоограничение. Конечно, эта книга образцова с точки зрения вкуса, но, может быть, она могла бы быть гораздо ярче и пестрее, если бы её писал, скажем, Тынянов. Отдельно надо сказать, конечно, о критике Ходасевича, раз уж речь зашла о Тынянове.

Тынянову у него «прилетает» страшно и абсолютно необоснованно. Он просто не понял «Восковую персону», он не понял, про что она написана — и стал писать, что это ёрничество, что стилизация без смысла. Он не понял, что ситуация после Петра рифмуется с русской ситуацией 20-х годов, рифмуется без пошлых политических аналогий. Но сам дух после великих преобразований, дух постпетровский, дух взаимной грызни и подозрений абсолютно точно здесь передан; и интонация «Восковой персоны» — это именно интонация ужаса, растерянности. И этого не понял Ходасевич.

Я думаю, что Тынянову по-настоящему «прилетело» за то, что когда Ходасевич прочёл его статью «Промежуток», он не нашёл там упоминания о себе. Там сказано, что Маяковский через головы XIX века оборачивается в XVIII, к одической традиции, потому что XIX — это век эволюции, а XVIII — век разрывов. Абсолютно точная мысль. Но каково было Ходасевичу читать про поэтов, обращающихся к XVIII веку, когда он сам — такой знаток, такое чувствилище XVIII века, так понимает его, такой хранитель его традиций! Маяковского приводит в пример, а его не упоминает вовсе. Думаю, что Тынянов пострадал за это, хотя надеюсь, что он рецензии Ходасевича не читал. А если и читал, то, может быть, понял, что в эмиграции многого не видно.

Есть ещё другой очень серьёзный конфликт у Ходасевича — абсолютно намеренная, сознательная архаика; классицистическая, классическая традиция контрастирует у него очень резко с абсолютно современными реалиями и остросовременной тематикой его стихов. Это тоже опять-таки конфликт сознательный. Ходасевич мог бы писать иначе, но, во-первых, тогда, конечно (как иногда происходит в его белых стихах — в «Музыке», например), спадает внутреннее напряжение, внутренняя динамика. А дальше что ещё очень важно? Что искра-то высекается, строго говоря, именно из этой архаической строгости, гармонической цельности и страшного, взрывного, а часто абсолютно бесчеловечного содержания: «Счастлив, кто падает вниз головой: // Мир для него хоть на миг — а иной».

Ходасевич вовсе не видит в культуре последнего спасения. Он вообще не видит спасения ни в чём. И глупо было бы говорить, всё время цитируя: «А я с собой свою Россию // В дорожном уношу мешке»,— имея в виду восемь томиков Пушкина. Ходасевич не ищет спасения в культуре, но Ходасевич выбрасывает её, как флаг, как щит, против этого торжества безумного рынка.

И Революции не надо!
Ее рассеянная рать
Одной венчается наградой,
Одной свободой — торговать.

Вотще на площади пророчит
Гармонии голодный сын:
Благих вестей его не хочет
Благополучный гражданин.

Я даже думаю, что в каком-то смысле Ходасевич ближе к Заболоцкому, нежели к классической традиции. Кстати, ведь и Заболоцкий тоже архаист такой. Ну, кто мог сказать:

Люблю людей, люблю природу,
Но не люблю ходить гулять,
И твёрдо знаю, что народу
Моих творений не понять.

Ну, это же почти «Столбцы». Кажущееся такое самодовольство, которое здесь сквозит, мещанское почти, филистерское — оно уже осмеивается скорее. Помните, он написал: «Я сам себе целую руки, // Сам на себя не нагляжусь».

Ходасевич прекрасен по-настоящему там, где он одически торжественен. И я думаю, что одно из лучших стихотворений о любви, написанное в 20-е годы (не скажу, что в XX веке, но в 20-е годы), конечно, «К Лиле». Очень интересно, что обращено-то оно к Нине, а замаскировано — к Лиле. И это ещё одно странное подсознательное двойничество между Маяковским и Ходасевичем. Они — действительно два таких страшных зеркальных отражения друг друга, страшно во всём противоположные. Но посмотрите, какая чеканка, посмотрите, как это звучит:

Скорее челюстью своей
Поднимет солнце муравей;
Скорей вода с огнём смесится;
Кентаврова скорее кровь
В бальзам целебный превратится,—
Чем наша кончится любовь.

Какое великолепное полнозвучие! И, кстати говоря, это как раз один из тех случаев, когда никакими ложно-современными деталями эта классичность не подчёркнута, когда она самоценна.

Ещё мне, конечно, чрезвычайно нравится в Ходасевиче то, что он не стал заставлять себя продолжать писать, что он героически закончил, героически «завязал» с литературой (во всяком случае, с поэзией) фактически в 1928 году — в том же 1928 году, в котором Мандельштам жаловался на острые приступы поэтической немоты; в том же 1928-м, в котором совсем почти на десять лет прекратила писать Ахматова и т.д. В разное время разные люди. Цветаева в 1928-м — после «Моря», «Новогоднего» и «Поэмы Воздуха» — практически заканчивает писать (ну, по стиху, по два в год).

Для Ходасевича очень принципиально не цепляться ни за жизнь, ни за литературу. В нём есть эта жертвенная готовность расстаться со всем, которой очень часто не хватает, и поэтому он героически умирает. Что я имею в виду под героической смертью? Он не погиб в Сопротивлении, хотя я уверен, что он мог бы в нём участвовать. Он не погиб вообще. Он умер своей смертью, от рака, но он умирал без жалоб и даже пытался иронизировать.

Ему вдруг однажды в этой его стеклянной клетке, занавешенной простынями, показалось, что кто-то шепчет: «Керенский в аду. Керенский в аду»,— и он понял, что он с ума сходит. А оказалось, молодой поляк, который лежал рядом с ним, спрашивал, не нужно ли ему одеколона: «Кельнской воду?» И это тоже стало предметом его последних шуток.

Умирая, он попросил Берберову зайти к нему. Они уже до этого десять лет жили врозь (по-настоящему — восемь). И он ей сказал: «Самое страшное — это не знать, где будешь ты и что с тобой». По-моему, вот эта фраза полная такой любви, такого героизма, такого отчаяния!

Тогда же он говорил, что только тот ему брат, кто, как он, мучился на этой койке. В этом действительно есть такое принципиальное для Ходасевича уважение только к страданию, только к предельным ситуациям, к последним, к самым отчаянным — уважение только к тому, кто претерпел то же самое. Мне кажется, что эта позиция не то чтобы эгоистическая, но слишком требовательная. Нельзя требовать от людей, чтобы они понимали что-то только через предельные страдания. Но можно понять позицию Ходасевича. Для него действительно брат только тот, кто имеет опыт пограничной ситуации.

И вся лирика Ходасевича — это лирика пограничных ситуаций, лирика принципиального отказа от спасения. Образ лирического героя при этом, конечно, совершенно новый, другой, для русской литературы не типичный. Ведь в России очень мало поэтов, у которых был бы отрицательный протагонист, малоприятный лирический герой: у Некрасова, который вечно виноват, у Ахматовой, которая прямая ученица Некрасова. И это есть у Ходасевича.

С одной стороны, это сверхчувствительность, сверхчуткость. Когда он говорит, что сквозь него всю ночь летели «колючих радио лучи» и он слышал землетрясение в сотне километров от него — да, это такое совершенно естественное понимание собственной сверхчуткости, собственной почти божественности. Но при этом нельзя не заметить, что расплатой за эту сверхчувственность в литературе служит полная нечуткость в жизни, служит абсолютный отказ от сострадания. Я должен сказать, что это довольно странные, вообще-то, страшные слова: «Раз: победителей не славить. // Два: побеждённых не жалеть». А почему бы, собственно, не пожалеть побеждённых?

Берберова — тоже сложный случай. Берберова же очень многому у Ходасевича научилась, хотя в старости старалась сказать всем: «Обычный поэт, да, хороший поэт, но я всё сделала сама». Научилась она главному. Она как раз после войны говорила: «Раньше я любила победителей — тех, кто героически сумел победить, неважно даже какой ценой. А теперь я никого не люблю, теперь я всех ненавижу. Это мне как-то и понятно, и приятно». Вот так, к сожалению, всегда бывает с людьми, которые долгое время пытаются исповедать бессердечность, а потом понимают, что без этой сердечности в мире не выжить.

Меня спрашивают, как я отношусь к стихотворению «Перед зеркалом». Я не считаю это лучшим стихотворением Ходасевича, и мне не знакомо это чувство, с которым он на себя смотрит. Не знакомо, слава богу. Ну, может быть, потому что я себе не удивляюсь, потому что я себя и так вижу, и весьма нелицеприятно… Ну, если просят — давайте прочтём и это. Эпиграф тут: «Земную жизнь пройдя до половины».

Я, я, я! Что за дикое слово!
Неужели вон тот — это я?
Разве мама любила такого,
Жёлто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?

Разве мальчик, в Останкине летом
Танцевавший на дачных балах,—
Это я, тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх?

(Это надо уметь о себе так сказать.)

Разве тот, кто в полночные споры
Всю мальчишечью вкладывал прыть,—
Это я, тот же самый, который
На трагические разговоры
Научился молчать и шутить?

Впрочем — так и всегда на средине
Рокового земного пути:
От ничтожной причины — к причине,
А глядишь — заплутался в пустыне,
И своих же следов не найти.

Да, меня не пантера прыжками
На парижский чердак загнала.
И Виргилия нет за плечами,—
Только есть одиночество — в раме
Говорящего правду стекла.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Что хотел Марлен Хуциев рассказать о Пушкине? Почему этот замысел не воплотился?

Я бы дорого дал, чтобы прочитать этот кинороман полностью, отрывки из него когда-то печатались в неделе. И это была хорошая история. Видите, дело в том, что хорошей книги о Пушкине (кроме, может быть, гершензоновской «Мудрости Пушкина», да и то она далеко не универсальна) у нас нет, не получилось ни у Ходасевича, ни у Тынянова. Они, кстати, друг друга терпеть не могли. Может быть, только целостная, восстановленная русская культура могла бы Пушкина целиком осмылить. А в расколотом состоянии Пушкина уже как-то и не поймешь: ведь это как в финале у Хуциева в «Бесконечности», когда герой в молодости и герой в зрелости идут по берегам реки. Сначала ещё могут друг друга коснуться, а потом эта река все шире, и…

Действительно ли в доме Горького была такая солнечная, дружеская атмосфера, описанная в воспоминаниях Ходасевича?

Да никаких там не было, понимаете, сложностей… То есть сложность была, счастья не было. Дом Горького был полон внутренних противоречий, сложных отношений Максима с отцом, сложнейших отношений Горького с Мурой Будберг и Марии Федоровны Андреевой с ее секретарем Крючковым. Горький собирал вокруг себя людей, держал огромный балаган и не мог навести порядка в этом балагане. Повторял одни и те же истории за столом, очаровывал новых людей, на всех зарабатывал, всех кормил. То есть зарабатывал не на всех, а для всех. Все чувствовали себя обязанными ему.

Нет, я не очень люблю горьковский дом. То, как он описан у Ходасевича… Давайте вспомним, чем это кончилось, каким грандиозным скандалом, когда…

Какую биографию Александра Пушкина вы считаете лучшей? Не могли бы вы порекомендовать художественную книгу о декабристах?

О декабристах «Северное сияние» — замечательный роман. Но лучшая книга о декабризме — мне кажется, это все-таки «Смерть Вазир-Мухтара», потому что Грибоедов и декабристы — тема далеко не такая простая. И даже книги Милицы Васильевны Нечкиной далеко не все акценты здесь расставили. Так что я бы не стал искать какой-то книги специальной о декабризме.

Мне, кстати, нравилась в свое время «Легенда о синем гусаре» Гусева, потому что о Лунине трудно писать, но как-то вот… Эту книгу называли скучной, а я её проглотил. Во всяком случае, финальные её главы уже о старом Лунине в Акатуе были для меня просто откровением. До сих пор я помню лунинскую цитату оттуда: «Смирение не есть уничижение. До…

Не могли бы вы рассказать о конфликте Владимира Маяковского с Георгием Шенгели?

Видите, какая вещь. Вот это, конечно, глубоко не научная точка зрения, но у Маяковского, видимо, есть какие-то возможности для посмертного мщения. Те, кто делал ему гадости при жизни, как-то получали довольно жесткое возмездие. Да и посмертные гадости тоже. Те, кто о нем писал дурно… Вот есть какая-то ужасная логика в том, что покончил с собой Юрий Карабчиевский — автор книги «Воскрешение Маяковского», в которой оскорбленная любовь к Маяковскому чувствуется, но чувствуется и жесточайший сарказм. Маяковский осудил самоубийство Есенина и покончил с собой. Карабчиевский всю судьбу Маяковского рассмотрел как одно литературное самоубийство, растянувшееся на двадцать лет, и покончил с собой.…

Что объединяло Марину Цветаеву и Владимира Маяковского? Почему она сказала, что его ругают те, кто ничего не понимает в стихах?

Я думаю, что она полемически заострила это высказывание, отчасти против Ходасевича, который написал про нее, что она истеричка и что надо ей туфли носить без каблуков. Видите, Цветаеву и Маяковского объединяет — странную вещь скажу — готовность дорого платить. И он, и она в своем радикализме готовы пойти до конца. Но как ни странно, это и Ходасевича с ними роднит. И здесь есть повод серьезно призадуматься. Они радикальные люди, люди радикальных решений, и это, как ни странно, заставляет меня симпатизировать и Маяковскому, и Цветаевой, и, как ни странно, Ходасевичу, написавшему такую отвратительную статью на смерть Маяковского. И Якобсон в статье «О поколении, растратившем своих поэтов»…

О чём «Король Лир» Уильяма Шекспира? Сталкивались ли вы в жизни с неблагодарностью?

«Король Лир» о неблагодарности, конечно. И он не о том, что власть ослепляет, а он о том, что человек склонен принимать за любовь совсем не то, что ею является в действительности. Ослепила его не власть, ослепила его, мне кажется, старость, ослепило его самодурство. Мысль о том, что власть и старость, власть и глупость — это во многом синонимичные понятия, что человек ослепляется ими,— эта мысль довольно глубокая.

Но «Король Лир» ведь не только об этом. «Король Лир» как раз о том, в чём выражается истинная любовь, и о том, как человек, долгое время ослепляемый своими предрассудками, вдруг сталкивается с реальностью, и чем это для него чревато. Ведь безумие Лира — оно есть синоним его прозрения.…

Распространял ли Ходасевич слух о причастности Адамовича, Иванова и Оцупа к убийству на Почтамтской? Не свидетельствует ли его сознательная ложь о моральной нечистоте?

История с убийством на Почтамтской довольно тёмная, но есть не предназначавшийся для печати рассказ самого Георгия Иванова о том, что это за история. Там Адамович причастен никак не был, просто он замывал кровь за двумя убийцами. Это всё лежит, это напечатано в «Митином журнале», лежит в Сети. Почитайте. Это довольно широко раскрытая информация, и подробно обсуждалась она.

Я не думаю, что Ходасевич распространял слухи о прямой причастности Адамовича к убийству. Он просто совершенно не скрывал того, что Адамович был перед своим отъездом замешан в нескольких грязных историях. Ну, что тут говорить? Адамович сам был человек очень небезупречный. И достаточно почитать «Цветник»…