Григорий горин является для меня ключевой фигурой 70-х годов. В чем проблема? Горин являет собою торжество эстетики позднего застоя. Но то, что было застоем в отношении политическом, в литературном было бурным и очень динамичным расцветом. Было два драматурга – создателя театральных притч, трагифарсовых, очень интеллектуальных и очень умных: более интеллектуальный, более холодный Зорин и более праздничный, более буффонадный Горин. Они дружили, и я думаю, что Зорин и Горин оглядывались друг на друга более часто, чем Горин и Арканов (с которым его традиционно ставили в пару). Арканов был тоже феноменально одаренный человек, но его интересовало в жизни слишком многое – женщины, медицина, светская жизнь, джаз. А вот Горин всю жизнь любил одну женщину, мало чем интересовался в жизни кроме литературы и театра, медицина была для него всегда нелюбимой и такой вынужденной. И Горин, как мне представляется, по театральной своей природе, эпохе 70-х подходил лучше всего.
Он нашел себя в «Ленкоме», хотя, мне кажется, его пьесы годились бы и для «Таганки». Хотя «Таганка» более брехтовская, более политизированная, более радикальная, более режиссерская, а Захаров ценил еще актерскую такую буффонаду, вольницу. У Горина был рассказ «Случай на фабрике № 6». Там проблема была у главного инженера – он не умел материться. И он попросил одного слесаря подавать ему уроки мата, такой лингафон.
И вот они сидят и записывают на магнитофон эти выражения, чтобы он их выучил и начал с работягами нормально разговаривать. А потом этот инженер, когда кто-то на него наорал, умер от сердечного приступа, будучи человеком нервным. И тогда этот слесарь, который его обучал, приходит в радиоузел заводской и говорит: «Вот умер главный инженер. Хороший был человек. Давайте послушаем наш с ним курс». И врубает эти записи, на которых этот инженер неумело пытается материться. Весь завод это слушает и медленно встает, чтя память этого умершего инженера.
Горин пояснял: «Мой любимый театральный эффект – это когда звучит «твою мать», и все встают». Условно говоря, это сочетание трагедии, гротеска, сардонического юмора и мыслей о всеобщей неделикатности и грубости. Горинская драматургия – это, конечно, буффонада. И никто лучше Захарова с его умением делать театральные праздники с цирком и фейерверком, – никто лучше Захарова это не воплощал. Ни в театре, ни в кино.
Когда Горин обработал «Дорогую Памелу» («Как бы нам пришить старушку»), это был новогодний спектакль, который играли в атмосфере праздника 31 декабря. Все уже на столы накрыли и смотрят по телевизору какую-то «огневую» комедию из западной жизни. И вот это сочетание праздника убийства, опасности, доброты, наивности, хамства, – вот это и есть горинский стиль, горинская мрачная буффонада, всегда прекрасно решенная.
Я думаю, что и в «Мюнхгаузене» очень удачно решен этот момент: «Сначала планировали праздники, потом казни, а потом решили совместить». Действительно, в каком-то смысле «Тот самый Мюнхгаузен» – это история, довольно органичная для своего времени, где быть святым можно только в формате юродства, безумия, где говорить правду можно только под маской чудовищной лжи и где сделать высокую трагедию можно только под маской бесстыдной шутовской комедии.
В чем главная прелесть 70-х годов? Посмотрите, почти одновременно написаны горинская притча «Забыть Герострата!» и зоринская «Римская комедия» («Дион»). Они обе имели довольно несчастливую театральную судьбу. «Дион» – лучший спектакль Товстоногова – был после первого представления снят. Кстати, это так и осталось на всю жизнь любимой ролью Юрского, которому судьба определила играть великие роли в зоринских пьесах – в сценарии «Человека ниоткуда», в «Римской комедии». Он наилучшим образом демонстрировал там буффонадные способности. Ну и горинская «Забыть Герострата!», которая была глубочайшей его пьесой, но игралась всегда, как говорил в таких случаях Блок, в четверть ее роста.
Мне представляется, что главная черта драматургии Горина в сравнении со Шварцем (а он, конечно, прямой наследник Шварца), – это его гораздо больший скепсис и большая рациональность. Он более разумен. Шварц – это сердце все время, это рыдания, это сентиментальность. Невозможно без слез смотреть «Обыкновенное чуд» – какая сила там, какая глубина и какая невероятная чистота!
Горин, конечно, посуше Шварца, интеллектуальнее, афористичнее. Но ведь Горин работал в другие времена, во времена обманутых надежд. Неслучайно его драматургия (прежде всего «Тиль», а потом и все остальное) стала появляться и стала ставиться активно именно в 70-е годы. 60-е были для него для самого были временем иллюзий, и к этим иллюзиям он относился очень скептически. И когда появились первые их с Аркановым пьесы («Банкет» и во особенности «Маленькие комедии большого дома», имевшие огромный успех в Театре сатиры), – это не просто сатира. Это не просто, вообще говоря, насмешка. Это скепсис, это циничное, гротескное разочарование обманутых надежд.
Ведь Мюнхгаузен – это не фигура борца. Мюнхгаузен – это фигура последнего шестидесятника, который доживает лишь за счет того, что он врет. То есть на самом деле все, что он говорит, на самом деле чистейшая правда, но он в этом имидже лжеца выбрал выживать. И ему так проще. На большинство шестидесятников смотрели тогда как на Мюнхгаузенов.
Почему пьесы Горина обладают некоторыми чертами высокой трагедии? Потому что всякому Мюнхгаузену когда-то придется платить за свои слова. Если сказал, что полетишь на ядре, то ты должен летать на пушечном ядре. И поэтому, кстати говоря, гениальная рыбниковская мелодия, под которую Мюнхгаузен поднимается в это свое последнее путешествие по этой бесконечной лестнице, последнее восхождение, – это еще и бесконечно печальное прощание с этим типом, которому не остается места. Человеческий тип, которого сыграл Янковский, которого он воплотил.
Эволюция этого типа и есть главная тема Янковского. Начав, как шестидесятник (как Мюнхгаузен, как Волшебник из «Обыкновенного чуда», великий сумасшедший сказочник), он все больше приближался к персонажу Вампилова, к «Утиной охоте», и прежде всего – к герою фильма «Полеты во сне и наяву», в котором он играет чудовищную растерянность, трусость и поражение во всех отношениях. Многие сравнивали финал там с финалом «Пепла и алмаза», где герой тоже превращается в столб пыли, и это тоже метафора поражения.
В поздней драматургии появлялось все больше отчаяния и скепсиса. Он задумал пьесу о царе Соломоне. Ему стало интересно понять, как автор «Песни песней» – самого яркого любовного текста – превращается в героя Экклезиаста; в человека, который ни в чем не видит смысл. Мне очень жаль, что эта пьеса не была написана. Он мне рассказывал о ней с огромным увлечением.
Я думаю, что и путь самого Горина был путь от упоения счастьем, талантом, надеждами жизни, прелестями к все более глубокому и безнадежному разочарованию в финале. И в этом смысле лучшая его пьеса – мне кажется, это «Поминальная молитва». Я знаю, что некоторые люди, считающие себя специалистами по Шолом-Алейхему, относятся к этой вещи скептически. Мне не важно, насколько она точно соответствует «Тевье-молочнику». Мне важно, что это гениальное сценическое произведение, это грандиозная абсолютно пьеса, в которой с поразительной силой воссоздан не просто дух Шолом-Алейхема, а неубиваемая сила народа. Это надо быть Гориным, чтобы сцену смерти Голды синхронизировать с родами дочки. Когда Голда… Это же невозможно без слез вспоминать и пересказывать. Когда Голда, умирая (а ведь она знает всякие таинства родовспоможения), помогает дочке разродиться, и этот ее последний монолог, когда ее последние слова совпадают с первым криком ребенка, – это и есть горинская сценичность, высокое сочетание трагедии и невероятного счастья. Он на этом контрасте всю жизнь работал. Это сложная эмоция, это возможно было в сложной России конца 70-х или начала 80-х, когда лучшие спектакли Захарова делались.
Я, кстати, думаю, что Петрушевская – совсем не захаровский драматург, хотя «Три девушки в голубом» – это замечательный спектакль. Но когда я его стал смотреть, я поймал себя на мысли, что читать его мне было и интереснее, и смешнее. Петрушевская действует, когда ты это читаешь, когда ты поражаешься точности воспроизведения этой речи. Когда ты это слышишь, это не так действует, даже в гениальном исполнении Пельтцер. Потрясающая точность этих монологов.
А вот Горин с его абсурдом, слезами и смехом – это замечательная природа истинно театрального таланта. Дело в том, что застой (а я хорошо его помню) был синкретическим временем. Я солидарен с Иртеньевым – это было лучшее время советской истории, самое плодотворное и интересное. Он не был никаким застоем, потому что когда у вас одновременно работают Эфрос, Любимов, Захаров, Высоцкий, Аксенов, отец и сын Тарковские, братья Стругацкие, – это никакой не застой, а высшая точка развития российской культуры. Выше даже, чем Серебряный век, потому что в Серебряном веке было больше пошлости. И вот когда вы видите эту сложную горинскую эмоцию, вы понимаете, что жизнь человека и есть такой смех на похоронах, такое умение перемигнуться перед казнью. Такое сумрачное веселье в безвыходном положении.
Я, правда, не думаю, что это у Горина было еврейским – скорее, европейским. Самое ужасное, что спектакль с названием «Поминальная молитва» был, конечно, комическим, был фарсовым. Там очень много было фарсового. Даже в критические моменты, даже в момент изгнания из местечка, в отчаянии они умудрялись шутить. И когда произносил там Леонов, давший обет молчания, слова: «Господи, и ты хочешь, чтобы я молчал?» – это производило впечатление абсолютно фарсовое. И тут же появлялась фарсовая пара – Абдулов (Менахем-Мендл) с мамашей, которую играла Пельтцер. Они вкатывались на сцену – они известили о своем приезде, но телеграмма неправильно дошла, и семья Тевье подумала, что это их приглашают. Поэтому ответили телеграммой: «Спасибо, никогда не забудем». Это производило впечатление абсолютно комическое.
Или когда, кстати говоря, любимая ленкомовская пара (Сирин и Шанина) изображали дочку Тевье и ее жениха. Там была потрясающая сцена, когда Сирин на тележке с убогим скарбом укреплял ходики и говорил: «Посмотри, как красиво получилось». А она говорила: «Ой, убери! Опять скажут, что эти евреи лучше всех устроились». Вот это поразительное сочетание серьезной трагедии и гротеска, приправленное еврейским скепсисом, – это и было природой умирающей, закатной советской цивилизации.
И, конечно, гениальна афористичность Горина. В письме Галине Волчек на какой-то юбилей театра «Современник» он писал: «Не бойтесь! Фашизм в России не пройдет. Не потому, что Россия – страна святости, а потому что в России ничего не проходит». Сейчас я думаю, что он был прав, и фашизм в России все же не прошел. Потому что представителями фашизма были бы такие, как Бабай. Полагалось бы, конечно, проводить его более красивыми словами, но трудно. Дело в том, что этот фашизм – спустя рукава. Именно поэтому он в России не прошел. Прошло очередное торжество глупости и подлости, но у страны есть какой-то шанс, чтобы интеллектом, насмешкой и неубиваемым здравым смыслом всю эту мерзость преодолеть.