Войти на БыковФМ через
Закрыть
Литература

Что вы можете сказать о поэзии Арсения Тарковского?

Дмитрий Быков
>500

Долгое время он казался мне чрезвычайно вторичным поэтом, скажем:

Сколько листвы намело. Это легкие наших деревьев,
Опустошенные, сплющенные пузыри кислорода,
Кровли птичьих гнездовий, опора летнего неба,
Крылья замученных бабочек, охра и пурпур надежды
На драгоценную жизнь, на раздоры и примиренья.
Падайте наискось наземь, горите в кострах, дотлевайте,
Лодочки глупых сильфид, у нас под ногами. А дети
Северных птиц улетают на юг, ни с кем не прощаясь.
Листья, братья мои, дайте знак, что через полгода
Ваша зеленая смена оденет нагие деревья.
Листья, братья моя, внушите мне полную веру
В силы и зренье благое мое и мое осязанье,
Листья, братья мои, укрепите меня в этой жизни,
Листья, братья мои, на ветвях удержитесь от снега.

Это я ещё выпускаю некоторые строчки, которые кажутся мне довольно слабыми. Помню-то я их наизусть, помню ещё с той пластинки Арсения Тарковского, которая трехсотенным тиражом тогда вышла и была с прилавков сметена — «Я свеча, я сгорел на пиру…»

Мое поколение заучивало стихи Тарковского с пластинок, потому что книг было не достать. Впервые я подержал его книгу в руках в читалке журфака, куда часто сбегал с семинаров почитать редкую литературу — Мандельштама там всякого. Так вот, мне кажется, что Тарковский в этом стихотворении откровенно перепевает поэму Заболоцкого «Деревья», и у него вообще очень сильны влияния Мандельштама, Липкина отчасти, хотя он сам поэт замечательный, оригинальный. Конечно, это влияние и поэтов второго ряда, таких, как, например, Фет и отчасти, я думаю, Случевский. Фет, как мне кажется, безусловно второго ряда поэт.

Но ничего не поделаешь: у него есть и своя невероятно оригинальная нота. Отчасти это, конечно, влияние восточной поэзии. Влияние не только формальное (а он многие формы у них перенял), но и это, знаете, и та нота обреченного сопротивления, которая есть в поэзии Востока. Это не спокойная такая мудрость, гедоническая, как у Хайама, нет. Это вот то, что он находил у Фирдоуси, может быть. Нота такого горького обреченного сопротивления. У многих поэтов Востока есть это. Есть это и в его собственной лирике.

Знаете, что мне кажется у него важным? Я думаю, что он отсылается здесь, конечно, к сцене из «Отца Сергия», где происходит соблазнение и отрубание пальца, и к сцене из «Воскресения», когда поддается соблазну Нехлюдов и поддается соблазну Катюша, тоже такой же сухой и при этом льдистый воздух ранней весны:

Я боюсь, что слишком поздно
Стало сниться счастье мне.
Я боюсь, что слишком поздно
Потянулся я к беззвездной
И чужой твоей стране.

Я-то знаю, как другие
В поздний час моей тоски,
Я-то знаю, как другие
Смотрят в эти роковые,
Слишком черные зрачки.

И в моей ночи ревнивой
Каблучки твои стучат,
И в моей ночи ревнивой
Над тобою дышит диво —
Первых оттепелей чад.

Был и я когда-то молод.
Ты пришла из тех ночей.
Был и я когда-то молод,
Мне понятен душный холод,
Вешний лед в крови твоей.

Вот этот «вешний лед» — это горькая похоть, безнадежное сопротивление, это есть у него. И есть у него ещё очень важная тема неизбежного зла, непобедимого зла. Вот это: «Видно, мир и вправду молод, правда Каин виноват». Помните:

По деревне ходит Каин,
Стекла бьет и на расчет,
Как работника хозяин,
Брата старшего зовет.

Вот это ощущение, что Каин победителя, а Авель вправду виноват, и что в мире торжествует это зло. И ощущение какого-то своего несоответствия роли поэта, ощущение какого-то своего предательства.

Сел старик на кровати,
Заскрипела кровать.
Было так при Пилате,
Что ж теперь вспоминать.

И какая досада
Сердце точит с утра?
И кому это надо —
Горевать за Петра?

Крик идет петушиный
В первой утренней мгле
Через горы-долины
По широкой земле.

Вот этот крик петушиный, который напоминает Петру о его предательстве — как есть вечный Жид, так и есть бессмертный Петр, с его бессмертным предательством, с его отречением. Петр, по Тарковскому, не распят, он не был в Риме, он не был в темнице, он не был оттуда изведен. Он гибнет постоянно, он умирает снова и снова, каждое утро, слыша петушиный крик. И отвечает за свое предательство. Вот это такая довольно страшная история, которая у Тарковского на протяжении всей его жизни. Вот эта трагедия рокового несоответствия роли поэта. И любовная его трагедия такая же. Тоже не сумел защитить эту любовь, не сумел её отстоять.

Отнятая у меня, ночами
Плакавшая обо мне, в нестрогом
Черном платье, с детскими плечами,
Лучший дар, не возвращенный Богом,

Заклинаю прошлым, настоящим,
Крепче спи, не всхлипывай спросонок,
Не следи за мной зрачком косящим,
Ангел, олененок, соколенок.

Из камней Шумера, из пустыни
Аравийской, из какого круга
Памяти — в сиянии гордыни
Горло мне захлестываешь туго?

Я не знаю, где твоя держава,
И не знаю, как сложить заклятье,
Чтобы снова потерять мне право
На твое дыханье, руки, платье.

Вот это трагедия постоянно возобновляющейся потери. Мир Тарковского как бы неискупим. В нем нет искупления, нет прощения.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Может ли быть темой юмор, у таких художников как Тарковский или Достоевский, которые мало связаны со смехом?

Видите ли, если говорить об Арсении Тарковском, то «Чудо со щеглом» — просто юмористическое произведение. Если об Андрее, то, видите, с юмором там сложно. Весь юмор, который у него был, на мой взгляд, пришел от Стругацких. И он есть, конечно, в «Сталкере» — такой мрачноватый юмор в диалогах, и, конечно, есть некоторый юмор в самом замысле: что никакого не происходило чуда, никакого посещения не было, была обычная техногенная катастрофа, а все остальное выдумал Сталкер. Вот это уже была идея самого Тарковского — убрать из сценария всю фантастику. И что комната не исполняет никаких желаний, они сами исполняются, что мартышка родилась такой, не потому что она мутант, а потому, что рождаются иногда…

Какое место в литературе занимает Арсений Тарковский? Какое у него самое сильное стихотворение?

Знаете, выбрать у поэта одно самое сильное стихотворение невозможно. Тарковский – поэт довольно ровный. Лучшие его периоды – это 30-е и 60-70-е годы. В конце 50-х, когда повеяло оттепелью, он стал писать, по-моему, водянисто и много. Но мы же поколение, которое знало Арсения Тарковского с голоса. Было две пластинки, которые мы выучили наизусть. А книги-то было не достать. По крайней мере, если вы не были вхожи в Книжную лавку писателей. Когда я познакомился с Матвеевой в 1984 году, и она нашла во мне какой толк, вместе с Иваном Семеновичем (он просто со мной подружился), я стал заходить в Книжную лавку писателей уже регулярно. У меня появился свой избранный «Окуджава». Ну и как-то у меня стали книжки…

Тарковский говорил о герое «Зеркала», что он «не ощущает в себе возможность верить в бога, точно у него вдруг все отняли». Почему режиссер так считал?

Потому что это человек 70-х годов, который пытается в прошлом обрести опору, а в прошлом видит одних китайцев голосующих, Даманский полуостров, Сиваш,— какие-то толпы страшные, или воспоминания о войне, о военруке раненом, о блокадном мальчике с птицей на голове. Пытается в прошлом найти опору — не находит, пытается в матери найти, в семье — и с матерью нет конфликта. Это самоощущение советского человека 70-х, который оказался на короткое время вне истории, как бы в зависшем пространстве. Юрий Трифонов это определил как «другую жизнь». Наступила другая жизнь. Неслучайно Борис Парамонов называет «Другую жизнь» лучшей повестью Юрия Трифонова, и я с ним вполне солидарен. А в этой «другой жизни»…

Почему в «Рублёве» Тарковский пригласил клоуна Юрия Никулина на роль мученика Патрикея, ведь режиссёр до этого видел его только в цирке?

Так в этом и был гениальный выбор. Понимаете, Патрикей не произносит же железных и каменных монологов о величии России, о том, что сейчас пойдём все жертвовать. Он просто жертвует. Его просто убивают, пытают и убивают. Помните, он говорит: «Вы придёте, всё пожжёте, а мы опять построим». Он поэтому и взял человека доброго, бесконечно трогательного, даже в какие-то минуты жалкого и героически гибнущего. Вот на этом контрапункте, на этом контрасте всё построено. А Алексей Юрьевич Герман, не будучи наивен, очень быстро подсмотрел эти мучительные чёрные глаза Юрия Никулина и пригласил его на главную, серьёзную, трагическую роль в «Двадцати днях без войны» из записок Лопатина. Это, конечно,…

Какие ещё советские барды, поэты и писатели, как Высоцкий, не нашли бы себя в сегодняшней жизни?

Человек прочёл статью в «Профиле». Спасибо, Артур.

Никто не нашёл бы. Шукшин не нашёл бы (мы сейчас об этом будем говорить), Тарковский, Стругацкий Аркадий не нашёл бы. Естественно, что в жизни этих людей была стратегия самоуничтожения. Посмотрите, сколько сделал Трифонов и с какой скоростью: каждый год по большому роману (правда, после долгого периода молчания). Ведь невозможно представить, что «Другая жизнь», «Старик» и «Нетерпение» написаны на протяжении одного пятилетия.

Дело в том, что такая интенсивность саморастраты была не только протестом против вялой и дряблой тогдашней жизни. Нет. Я думаю, что люди чувствовали, что им мало осталось, и торопились реализоваться по…

Почему самым главным текстом Даниила Хармса стала повесть «Старуха»? Можно ли считать это его творческой вершиной?

Это его роман. Понимаете, у каждого писателя есть роман, но у каждого писателя, во всяком случае, у модерниста, своя схема романа. Роман Мандельштама — это маргиналии на полях романа, заметки на полях, это «Египетская марка» — гениальный, по-моему, текст, конспект вместо текста. Роман поздней Веры Пановой, которая отошла от социалистического реализма, назывался «Конспект романа». Роман Хармса — это «Старуха». Это такой как бы концентрированный Майринк, страшно сгущенный. И как мне сказал Валерий Попов: «Об ужасах сталинского времени ужас «Старухи» — казалось бы, совершенно сюрреалистической, далекой от реализма — говорит гораздо больше, чем практически все тексты его…

Согласны ли вы с мнение Федора Достоевского о своей повести «Двойник»: «Идея была серьезная, но с ее раскрытием не справился»?

Идеальную форму выбрал По, написав «Вильяма Вильсона». Если говорить более фундаментально, более серьезно. Вообще «Двойник» заслуживал бы отдельного разбора, потому что там идея была великая. Он говорил: «Я важнее этой идеи в литературе не проводил». На самом деле проводил, конечно. И Великий инквизитор более важная идея, более интересная история. В чем важность идеи? Я не говорю о том, что он прекрасно написан. Прекрасно описан дебют безумия и  раздвоение Голядкина. Я думаю, важность этой идеи даже не в том, что человека вытесняют из жизни самовлюбленные, наглые, успешные люди, что, условно говоря, всегда есть наш успешный двойник. Условно говоря, наши неудачи – это чьи-то…

Не могли бы вы назвать тройки своих любимых писателей и поэтов, как иностранных, так и отечественных?

Она меняется. Но из поэтов совершенно безусловные для меня величины – это Блок, Слепакова и Лосев. Где-то совсем рядом с ними Самойлов и Чухонцев. Наверное, где-то недалеко Окуджава и Слуцкий. Где-то очень близко. Но Окуджаву я рассматриваю как такое явление, для меня песни, стихи и проза образуют такой конгломерат нерасчленимый. Видите, семерку только могу назвать. Но в самом первом ряду люди, который я люблю кровной, нерасторжимой любовью. Блок, Слепакова и Лосев. Наверное, вот так.

Мне при первом знакомстве Кенжеев сказал: «Твоими любимыми поэтами должны быть Блок и Мандельштам». Насчет Блока – да, говорю, точно, не ошибся. А вот насчет Мандельштама – не знаю. При всем бесконечном…