Они самоценны жанром. Такого в русской литературе не было. У меня всегда было к Герцену сложное отношение. Ну, ему, конечно, безразлично моё отношение к нему, и тоже к его лавру это не добавит никаких новых листков. Герцен много наделал в жизни грубых, жестоких ошибок. И уж во всяком случае за травлю Некрасова ох как его на том свете припекут (если уже не припекли), потому что история с огарёвским наследством — там нет никакой некрасовской вины. После некрасовского подробного письма к Панаевой, где всё это изложено, после аргументов Чуковского смешно это принимать всерьёз.
Вот с муравьевской одой 1864 года, читанной в Английском клубе и не сохранившейся, кстати. Это история, в которой Некрасов, безусловно, жертва. Он, конечно, хорошо иллюстрирует мысль Черчилля, что «желающий избежать войны ценой бесчестья получит и бесчестье, и войну». Он пытался спасти журнал, понимаете. Ну да, вот этот компромисс, эта чудовищная постыдная ода не принесли журналу спасения. Но издеваться над измученным Некрасовым, который прожил такую мученическую жизнь?! Ну, не Герцену это делать, понимаете.
И Герцен вообще человек этически двусмысленный. И сам его семейный многоугольник, о котором он так пронзительно и откровенно написал, история с женой, с её этим немецким увлечением, история с Огарёвым, этот беспрерывный какой-то семейный такой любовно-лирический скандал, всё, что происходило в его жизни,— это тоже не повод для восхищения. Но Герцен гениален, по-моему, в трёх отношениях. Вот три пункта, за которые я особенно его ценю.
Во-первых, Герцен легитимизировал в России новый небывалый жанр — жанр прустовский. Это такой Пруст до Пруста. Понимаете, жанр духовной автобиографии сложен и захватывающе интересен. Я, честно, не могу читать Пруста, кроме «Беглянки» — мне неинтересно. Но то, что это выдающееся литературное явление — это бесспорно. Кушнер прав, говоря, что это скорее стихи, чем проза. Ну, может быть, мне надо прочесть новый перевод Баевского — он такой более, что ли, плотный, более в каком-то смысле понятный, меньше высокопарности. Может быть, я что-то начну понимать. «История моего современника» Короленко — выдающийся текст в каком-то отношении, я думаю, и великий. «Былое и думы» — первый такой текст в мировой истории, первый текст такой откровенности и сопоставимый с «Исповедью» Руссо, но, в отличие от «Исповеди» Руссо, это документ не столько человеческий, сколько общественный, публичный.
Герцен сумел создать новый жанр — интеллектуальный роман-автобиографию: самоироничный, жёсткий, предельно откровенный. Вот там никакого кокетства нет, понимаете. Там вывалил всё, вот кровавые кишки, всё самое страшное о себе сказал. «Былое и думы» — это вдохновляющее, тяжёлое, страшное, но чрезвычайно духоподъёмное чтение. Это новый жанр. Он, в общем, легитимизировал такую автобиографическую эссеистику.
Вторая его заслуга для меня очень драгоценная — Герцен не побоялся быть один против всех и продолжал стоять на своём, стремительно теряя популярность. Вот вам 1863 год, вот вам подавление Польского восстания, на котором, кстати, Муравьёв стал национальным героем в 1864-м и заработал кличку Вешатель. Как всегда бывает в России, самый надёжный способ задержать модернизацию (да и в мире тоже так) — это устроить мощную националистическую вспышку. Так был погублен модернистский проект XX века. Первая мировая война, вот вам пожалуйста — немецкий национализм, впоследствии нацизм, всплеск русского национализма, французского, какого хотите. Так же было в 1863 году в России — вот этот безумный всплеск антипольского шовинизма. И всё общество купилось на это. И все радикальные реформы (тогда ещё достаточно радикальные), все преобразования — всё было задушено. Это такой наш вариант украинского противостояния. Потому что нет более надёжного средства против модерна, как задушить его тухлыми носками, как противопоставить ему вот эту пошлейшую ксенофобскую архаику.
В это время Герцен остался в одиночестве. «Колокол» был страшно популярен в России в 1862 году, а в 1863-м Герцен остался один. И что он пишет? Он пишет: «Мы не свернём. Мы продолжим своё дело. Мы останемся на своих позициях. Мы с массой не сольёмся». И вот это верный урок.
А мне скажут: «А стратегически было бы вернее ради дела свободы сыграть на поле националистов». Многие сегодня пытаются сыграть на этом поле. Это означало бы — получить бесчестие и проигрыш одновременно. Герцен не пошёл на это. И пусть он к 1870 году — к году своей смерти — был полузабытым одиночкой в России, пусть говорили о лондонском изгнаннике, уже тогда с презрением говорили о лондонских изгнанниках, победило-то его дело в конце концов, понимаете. Вопрос: как оно победило и когда? Но прав-то оказался он. Польский-то вопрос оказался для России тогда бомбой, заложенной в её основании, а вовсе не синонимом укрепления нации, не способом её монолитности, не созданием её монолитности. Вот это очень существенное уточнение.
Позиция Герцена в 1863 году — это верный, важный, стратегический совет многим нынешним стратегам, которые надеются как-то сыграть на поле национализма. С националистами можно здороваться, с ними можно вести переговоры, с ними можно дискутировать, но выбирать их в союзники нельзя. У нас модернистский проект, а у них — архаический. И это большая разница. Кого я имею в виду под «нами»? Под «нами» я имею в виду всех, кто настроен критически. Мы хотим модернизации, а архаизации мы не хотим. Критика режима справа — это, простите, «чёрная сотня».
Что касается третьего пункта, который мне очень важен. Для меня самый важный наследник, продолжатель Герцена — это Лидия Корнеевна Чуковская, которая в своей прозе во многом его традиции подхватила. Мне очень нравится высказывание БГ, когда на вопрос о том, как складываются у него отношения с женой, он сказал: «Иногда у нас бывают разногласия по поводу священных текстов». Вот действительно трактовка священных текстов… Я даже у него специально уточнил, и он сказал: «Ну а о чём ещё можно спорить-то?». Действительно, вот от себя добавлю — не о посуде же? Поэтому тема моих довольно частых споров и даже размолвок с Лукьяновой — это, конечно, разговоры о Лидии Корнеевне.
Я солидарен, грех сказать, с Надеждой Яковлевной Мандельштам, которая осуждала её святость и некоторое её ханжество. Она в письме к Харджиеву очень грубо о ней отозвалась. И я не разделяю, конечно, этой оценки. Да и кто я такой? Но в Лидии Корнеевне есть черты вот этой Немезиды-Чуковской, как называла её Габбе, есть некоторый моральный ригоризм, есть некоторое фарисейство иногда. Ну, это бывает. Людям той эпохи, чтобы самосохраниться, это надо было. Понимаете, иногда без таких крайностей себя не сохранишь.
Но за что я её люблю — так это за её жизнеотрицание. Вот она пишет в одном из своих писем, по-моему, к Самойлову Давиду, говорит: «Меня называют жизнененавистницей и говорят, что я недостаточно люблю жизнь. Да, это так!— с мужеством затравленного человека признаётся она.— Любить жизнь для меня — это любить широкую толстую спину и ватную задницу кучера, которая передо мной». Да, я тоже, в общем, не люблю эту румяную задницу жизни, скажем так. Для меня жизнь действительно не то, для чего следует жить. Это фон. А жить надо для того, чтобы это как-то преодолевать.
И вот это есть в Герцене. Понимаете, он не жизнелюб. Он человек желчный, ядовитый, влюбчивый, тяжёлый, нервный, мучительный, но он не принадлежит к числу дешёвых оптимистов. В нём есть какой-то тоже при всей его сложной семейной жизни и сложной жизни внутренней, при всех его компромиссах, не компромиссах, метаниях, как хотите, в нём нет пошлого жизнелюбия, в нём есть даже некоторый пафос жизнеотрицания.
В «Былом и думах» — безусловно. Там, где речь от Витберге. Он интересный человек. И Захарьина — замечательная героиня русской литературы. Она, конечно, и в жизни была блистательна, но то, как он её обессмертил, Герцен Захарьину — это самый обаятельный, мучительный, больной, противный, обожаемый персонаж русской литературы, такая femme fatale. Я, в общем, с этой женщиной бы и дня не прожил, и я бы к ней близко не подошёл. Но что поделать? Обожать её на расстоянии очень интересно.
Так что Герцен — это нервная такая, но очень увлекательная личность. Я прозу его не люблю совсем. «Сорока-воровка», по-моему, плохо написана, а уж совсем никак написан «Кто виноват?». Но он же прозы и не писал почти, он же писал в основном публицистику. Публицистика его очень качественная. И ужасно мне нравятся его эти публикации в «Колоколе». И мне вообще симпатичен его юмор желчный. Хороший писатель и невероятно актуальный. Почти всё, что он тогда написал, особенно после 1863 года, сегодня можно перепечатывать, не меняя ни одной запятой.