Судьба повести «Софья Петровна», которую пишет в это время 32-летняя Лидия Чуковская, достаточно уникальна даже для советской литературы. Дело в том, что эта повесть, появившаяся за границей впервые в шестидесятые годы, ходившая по рукам в виде списков в пятидесятые, в тридцатые не могла существовать ни в каком варианте. Тогда не было не то что самиздата, тогда невозможно было хранить текст даже в единственном экземпляре. Ахматова, написав стихи, заучивала их наизусть и сжигала. И очень много текстов пропали таким образом. Собственно, тетрадка с «Софьей Петровной» пролежала в архиве Лидии Чуковской неразмноженной и неперепечатанной, и никому не известной, и не читавшейся даже вслух, до послеоттепельного 1957 года, когда наконец Чуковская решила дать этой повести жизнь. А что касается этой уникальной хроники, в чем ее особая уникальность, это единственный прямой репортаж из террора. Вещь, написанная по горячим следам, вот тогда, и отпечаток этого ужаса на ней лежит. Там масса точных деталей, которые не выдумаешь, и которые не запомнишь.
Вот что удивительно, две категории людей могли в это время писать. Вот я люблю задавать школьникам вопрос, почему Ахматова оказалась единственным советским поэтом, который смог написать «Реквием»? Потому что поза поэта, она не предполагает унижения. Она не предполагает того состояния, в котором можешь о себе сказать: «Вместе с вами я в ногах валялась у кровавой куклы палача». Такого не может о себе сказать поэт, поэт всегда на котурнах. А Ахматова, она с первых своих стихотворений, всегда последняя, она и называет себя «первые да будут последними», цитирует она Евангелие. И «последние станут первыми», это сбылось, она всегда в униженном положении. Вот Цветаева говорила, как она могла о себе сказать «я дурная мать»? Уж, конечно, если бы Цветаева это о себе говорила, она бы сказала «я дурная мать, но вы все в этом виноваты», или «я дурная мать, но даже в таком виде я лучше вас всех». То есть Ахматова не боится быть в унижении, и она написала «Реквием» из положения растоптанного человека, человека, чьи внутренности наматываются на гусеницы.
Вот вторая лирическая героиня, которая могла такое написать, это наоборот, человек безупречной, безукоризненной моральной правоты. Это Лидия Корнеевна Чуковская. Вот она может такое о себе сказать. «Немезида Чуковская», как называла ее Габбе. Меня многое может раздражать в Чуковской, хотя кто я такой. Но даже при всем этом раздражении, которое касается ее бескомпромиссности, ее достаточно гневных и абсолютно необъективных заметок о Надежде Мандельштам, многое она написала субъективно, зло, размашисто, я не могу не признать за ней ее абсолютной моральной твердыни. Она человек безупречный. Не только потому, что в ее биографии нет компромиссов, нет дурных поступков, но еще и потому, что она, подобно Герцену, ненавидит жизнь и не цепляется за нее. Она не боится признать, что у нас большим достоинством считают жизнелюбие, а за что любить жизнь? Для меня жизнь, говорит она, — это ватная спина кучера. Жизнеутверждение — это тупость, символ тупости. Чуковская не любит жизнь, не любит довольства, не любит людей, которые хорошо себя чувствуют в реальности. Она не любит благополучных, и поэтому она имеет полное право за эту жизнь не цепляться. «Софья Петровна» написана человеком, которому нечего бояться. У нее увели, арестовали любимого мужа, которому она всю жизнь оставалась верна, великого ученого Матвея Бронштейна, чьими догадками, а он погиб в 31 год, еще очень долго питалась советская наука. У нее, по сути дела, постоянно травят отца, и он живет на грани ареста. Сама она не арестована только потому, что ей подсказали уехать из Ленинграда сразу после ареста мужа. За ней приходили, но она была в Москве, искали стольких, что за ней не пошли, ее искать не стали. Мясорубка работала, где уж тут за каждым уследить.
Лидия Чуковская, это человек, который со своей моральной высоты имеет моральное право рассказать о Софье Петровне, о человеке большинства. Софья Петровна, машинистка, добрая, славная женщина, из бывших, из старых времен. У нее есть единственный сын, она вложила в Колю своего все, что могла и все, что умела, и всю любовь свою. Колю арестовали, арестовали за глупость какую-то, за вечеринку, на которой он что-то не то сказал. И Софья Петровна начинает верить в то, что арестовали его по делу. Софья Петровна перестает за него бороться, она понимает, что такое время. И большинство людей таких. Вот это самое ценное в повести Чуковской, помимо того, что это прямой репортаж из 1939 года, это вещь, написанная о представителе большинства. Два таких есть текста в русской литературе, второй — «Один день Ивана Денисовича».
Иван Денисович тоже не борец, борцы — это сектант Алешка или кавторанг, а Иван Денисович человек большинства, он примеривается, перемогается, приноравливается. Любит это Солженицын? Да нет, конечно. Но он рассказывает о типичном представителе.
И вот Софья Петровна — типичный представитель. Конечно, Чуковская невероятно точна в описании всех тюремных очередей, страшной тревоги в ожидании хоть какой-то информации о судьбе близкого человека, в описании бессонных ночей, передач, разговоров со следователем. Абсолютно физиологически точна в описаниях веселых охранников, которые перешучиваются на фоне этих страшных верст человеческого горя, на фоне этих километровых очередей. Она абсолютно точна в описании веселых, радостных людей, которых это пока не коснулось, которые уверены в своей непогрешимости.
Вот это сплошное монолитное, мордатое веселье, на фоне которого разворачивается трагедия Софьи Петровны, — это, наверное, главная художественная заслуга Чуковской. Кстати говоря, и влюбленная в Колю девушка, которая никогда не признавалась ему в своих чувствах, которая любила его тихо и издали, это тоже типичнейшая представительница, потому что в тогдашнем Ленинграде очень много бывших, но тихих, молчаливых, которые сами отняли у себя право думать, возражать, говорить. Это отупевшее, запуганное общество, которое не способно ни к одной живой реакции. И в этом смысле «Софья Петровна» — это вечный документ, потрясающий портрет эпохи.
Нужно заметить, что у Чуковской в этой вещи один главный моральный вопрос. Каким образом морального, нормального, вменяемого человека, который был воспитан в традиционной этике, оказалось так легко превратить в раба? И вот здесь Чуковская делает страшный вывод, который очень актуален для ХХ века: в ХХ веке мало быть человеком. Человек в ХХ веке поразительно легко становится скотиной. В ХХ веке от человека, если он хочет сохраниться, требуются свехчеловеческие качества, прежде всего, готовность противостоять большинству. Об этом же потом сказал Шварц, всех учили, но зачем ты был первым учеником, скотина. Человек очень хочет быть первым учеником, он очень легко проталкивается, расталкивая локтями других, проталкивается в первые ученики. Человек жаждет соответствовать власти, жаждет ложиться под нее. Рабская природа человека выявлена ХХ веком с небывалой полнотой.
И вот интересно, что в недавнем фильме Михалкова-Кончаловского «Рай», который мне представляется его самой важной, наверное, картиной, там главная героиня произносит страшные слова: «Для того, чтобы сделать зло, можно не делать ничего. А вот для того, чтобы сделать добро, нужно сознательное усилие». И действительно, для того, чтобы просто оставаться человеком в ХХ веке, нужно колоссальное, сверхчеловеческое усилие. Иначе, если этого усилия не делать, ты незаметно для себя скатишься в мерзость. Вот об этом рассказывает, собственно говоря, повесть Лидии Чуковской.
Надо сказать, что «Софья Петровна» не была напечатана в России ни в 1962 году, когда ее почти уже приняли к печати, ни в восьмидесятые, когда ее тоже почти пробили в печать, вернее, в 1982, в начале восьмидесятых. Она появилась в печати только в 1987, в журнале «Нева», и то с большим трудом.
И вот удивительно, что она была замечена очень немногими, по-настоящему. Тогда «Белые одежды», потом Солженицын, потом Шаламов, которого тоже из-за ужасного фона происходящего не все прочли. А вот «Софью Петровну» прочли очень немногие. Почему? Да потому, что нелестное это произведение, в общем. Оно читателю не льстит, оно не оставляет ему надежды. Вот такой безжалостный взгляд на нас с вами — это редкое явление, и только благодаря этому Чуковская действительно великий писатель. Потом она написала еще одну повесть «Спуск под воду», художественно не такую сильную, но про то же самое. Про то, что обычный человек и есть самое страшное, самое опасное зло. Разумеется, проза, написанная с таких позиций, никогда в России популярна не будет. Я не знаю, сколько должно пройти лет, чтобы «Софья Петровна» дошла до каждого здешнего сознания, но в том, что рано или поздно это случится, сомневаться невозможно.
Почему Чуковская написала только две повести? Понимаете, а почему надо много? Я вот иногда думаю, может быть, если бы большинство современных авторов не подгоняли редакторы и не требовали от них чего-то нового и нового, сколько мы плохой литературы не прочли бы. Она написала две прекрасные вещи, одну о том, как свирепствует большой террор в Ленинграде и в отдельной человеческой судьбе в 1938-1939 годах. А другую о том, как Ажаев, Ажаев там угадывается в главном герое-писателе, тоже переродился после того, как его простили. О «стокгольмском синдроме», когда человек, который отпущен из каторги, он вдруг прощает за то, что он несправедливо взят. Вот это и называется спуском под воду, уже подняться невозможно.
Чуковская написала много прекрасных воспоминаний, написала гениальную повесть «Прочерк», документальную, о своем муже. Написала о прочерке в его биографии, о прочерке в его анкете, где написано, что причина смерти неизвестна. Написала прекрасные воспоминания об отце, написала очень хорошие очерки о писателях, о Сусанне Георгиевской, в частности, и очень хорошие воспоминания о Фриде Вигдоровой. Написала замечательные публицистические работы, например, открытое письмо Шолохову после его выступления в адрес Синявского и Даниэля, и несколько блестящих писем в защиту политзаключенных, в том числе Синявского и Даниэля. Она же не художник, по преимуществу, хотя как художник, она сильна, она такая реинкарнация Герцена. Герцен ведь тоже написал очень мало художественных текстов, «Былое и думы» это публицистика. А дело в том, что, скажу вам честно, есть жанры, есть времена, когда слишком большое переосмысление художественное, слишком большой вымысел, они не только не нужны, они даже кощунственны. Есть времена, когда документальная проза, публицистика, переписка говорят больше, чем художественный вымысел. В этом смысле Лидия Корнеевна, с ее благородной аскезой, сделала все проще. В наше время тоже, писать художественную прозу как-то стыдно.