Вы себе не представляете, сколько их напишут. Российская современность дает потрясающий простор для того чтобы написать потрясающие абсурдистские, а, во многих отношениях, и трагические романы. И столько всего можно понаписать, и столько всего понаделать! Это будет ещё предметом бесконечного анализа, бесконечно увлекательного. Но, братцы, для этого должно пройти время. Просто сейчас даже не потому, что «лицом к лицу лица не увидать», а потому что очень страшно многим высказываться. Выскажешься — будешь русофоб, выскажешься ещё раз — будешь экстремист, выскажешься ещё как-нибудь — будет кощунство. Просто Россия сегодняшняя нуждается в некотором завершении исторического этапа. Он идет, он уже давно всем ясен, все всё поняли уже, открытым текстом все связано. Даже в Сети появляются какие-то замечательно точные остроты про превращение Третьего Рима в Третий Рейх, про аналогии с 1880-ми годами. Все эти аналогии хромаю, но все равно это идет, это обсуждается, и страсти кипят такие, что мама не горюй. Вопрос-то, понимаете, в ином. Вопрос в том, когда у людей появится достаточно воздуха и простора, чтобы свободно об этом написать. А так-то шекспировские страсти. «Старик, Шекспир…» — как сказано у Вознесенского в «Уездной хронике».
Просто видите, эпоха, скажем, 1939 года, например, или 1938-го, не породила литературы, написанной тогда. Тогда справились Ахматова и Чуковская, написав «Реквием» и «Софью Петровну» — как бы такой репортаж изнутри процесса. Ну, конечно, Булгаков с «Мастером и Маргаритой», который очень много уловил в самой атмосфере этого бесовского карнавала. А вот постфактум об этом пишут все. Тема сталинских репрессий на Западе самая выгодная, все документальные романы, документальные расследования, масса художественных текстов написано об этом, начиная с «Детей Арбата» и заканчивая сегодняшними какими-то вариациями.
Для того чтобы о терроре или перерождении, или реакции писать,— надо сбросить это, изнутри такие вещи не пишутся. Поверьте мне, наше время станет темой бесконечных исторических саг, и тот, кто сегодня первым напишет первую семейную сагу, срубит массу читательской любви. Но вопрос в том, что нужно для свободного повествования сбросить страх, а именно страх и истерика сейчас усиленно культивируется. Понимаете, когда не проходит недели без изгнания очередного украинского аналитика с канала… Мне кажется, что там скоро за деньги будут принимать уже мальчиков для битья под видом украинских аналитиков и публично их в перьях вываливать — в такие времена бессмысленно ожидать четкого какого-то репортажа.
Почему получилось у Чуковского и у Ахматовой? У Ахматовой понятно, она всегда себя ощущала последней, и это не поза, а позиция лирическая, такая униженная, уязвленная — сказать о себе худшее, признаться в плохом, в ужасном. И поэтому Ахматова сумела из позиции раздавленного человека написать, что, в общем, для поэта нехарактерно. Для поэта характерна позиция победителя. Чуковская имела темперамент герценовский: «Немезида Чуковская», как называла её Габбе. А Герцен умел признаваться в ужасном, в самом страшном. Пафос «Былого и дум» — больше руссоистский, чем толстовский. Это пафос не проповеди, а именно исповеди — рассказать о себе все. И как такая инкарнация странная Герцена — Лидия Чуковская могла рассказать об этом напряжении, о том, когда материнское чувство оказалось забито и вытравлено, когда доверие даже к сыну пропало. Как средний человек утрачивает человеческое. Вот два текста, которые рассказывают о 1937 годе. Отчасти, кстати, и Хармс.
«Старуха» — эта повесть, точнейшим образом передающая атмосферу эпохи. Ну это потому, что Хармс уже онтологически находится в состоянии крушения всех ценностей, с детства в этом жил, поэтому советский опыт, советский эксперимент, поставленный над людьми, совпадал с его внутренней катастрофой. Поэтому три таких текста — «Реквием», «Старуха» и «Софья Петровна».