Видите ли, поэзия может быть сознанием правоты в одном случае, это случай Мандельштама, условно говоря. Может быть сознанием правоты, это случай Пастернака. Это и в значительной степени случай Ахматовой. «Ахматова,— говорил о ней Пастернак,— ей нужна правота, а мне неправота». Ей тоже нет, обратите внимание, что она одна смогла писать в 30-е годы и писала даже после постановления 1946 года, хотя и очень мало. Она была раздавлена практически, но писала, почему? Потому что роль униженного поэта не была ей внове. Она часто ощущала себя последней. Пусть последней из первых, но последней. И ощущала себя в состоянии такого, может быть, несколько истерического, несколько демонстративного, но смирения. В ней это было. И она сумела написать от лица человека раздавленного, от лица человека, находившегося в яме. Прямой репортаж из 30-х годов никто не вел, а она смогла написать «Реквием». Это человек, по чьей груди проехали танки.
Вот она в этом положении бывала всегда. Она всегда неправая. Поэтому сознание своей правоты — это, конечно вещь прекрасная, точнее скажем, сознание своего права на высказывание. А правота должна быть в одном: ты себе не должен врать. Ты себе не должен навязывать поведение, ты ни перед кем не должен извиняться. Ты должен повторить то, что ты чувствуешь. Вот это позиция поэта — поэтому сознание правоты.
А сознание изгойства тоже, в общем, довольно креативное. Оно стимулирует стыд, оно дает замечательные художественные обертоны, иногда это не душеполезно, потому что приводит к такой своего рода изнаночной гордыни. А иногда наоборот, это очень здорово. Сознание своей правоты у Мандельштама было, надо сказать. И он его утратил только во времена этой травли, во времена истории с «Четвертой прозой», правда, я не уверен, что именно тогда он почувствовал настоящий разрыв со временем, но, во всяком случае, после «Армении» осознание своей правоты к нему вернулось.
И очень часто, (это написано, собственно, в «Июне»), сознание возвращается через какие-то национальные коды, через какие-то последние, глубочайшие основы бытия, которые не затронуты социальным. Не зря Искандер говорил: «Социальное, может быть, и сильнее, но национальное глубже». И поэтому эти опоры на национальное, в его случае — на армянское и на еврейскую кровь, отягощенную наследием царей и патриархов,— в его случае это вернуло сознание правоты. Вместе с тем вернулись и стихи, это сознание права на высказывание. Потому что когда тебя затаптывают и когда ты все время живешь в ощущении, что правы все, а ты не прав, такое ощущение бывает, но с ним надо бороться. Именно это ощущение любые стаи и пытаются в нас вызвать. Но, к счастью, безуспешно.