В чём принципиальная новизна книги Надежды Яковлевны Мандельштам? Особенно, конечно, «Второй книги», а не «Воспоминаний». Она больше и по масштабу, и откровенней. Надежда Яковлевна решила написать всё, как она думала, всё, как есть. Эта книга не содержит интеллигентских компромиссов, умолчаний. Надежда Яковлевна не пытается казаться победительницей, она позволяет себе быть несчастной… или не несчастной, а она позволяет себе говорить о ситуации затравленности. Это записки раздавленного человека, может быть в каком-то смысле даже сломленного, потому что она хочет на своём примере со всей наглядностью показать, как выглядит человек, которого перемолола эта машина. Она сказала несколько вещей, которые вслух ведь не произносили. Она сказала: «Спрашивать надо не с тех, кто ломался, а с тех, кто ломал». А Искандер добавил: «Тех, кто не сломался, тех плохо ломали». Это жестоко сказано, но точно.
В общем, гениальна, конечно, «Вторая книга» Надежды Яковлевны именно потому, что автор не пытается казаться лучше, чем он был. Он показывает себя — утратившим объективность, бесконечно озлобленным, не простившим ничего. В этой книге нет старческой примирённости, нет христианского прощения, нет доброты. Есть высшая доброта, бесконечная любовь к своему мужу — сложному, больному, мучительному, тоже затравленному, доведённому до отчаяния, а иногда и до безумия. Это книга человека, который не стесняется ничего человеческого.
Понимаете, в XX веке был, конечно, определённый культ сверхчеловечности — культ не просто фашистской сверхчеловечности или коммунистической, нет, а культ человека, который через всё это прошёл, выстоял, вынес и так далее. Так вот, тот, кто через всё это прошёл и сохранил убеждения (как Шаламов, например) — это тоже явление не совсем человеческое. А Надежда Яковлевна позволила себе быть просто человеком. Пристрастным, да. Несправедливым, да. И в этой книге не нужно искать справедливости. Она может историческим источником только в одном в отношении. Ну, всё, что касается истории написания стихов, во-первых, потому что здесь она единственный специалист, единственный знаток и ни в чём не лукавит. Она абсолютно точно пишет все обстоятельства возникновения: развитие темы, случайные словечки, цитаты из газет, которые подсказывала сама жизнь — то, как возникают стихи. Здесь она абсолютный знаток.
Но ещё, кроме того, она великолепный хронист (субъективный, конечно) во всём, что касается духа времени. Вот дух эпохи Надежда Яковлевна с потрясающей силой запечатлела,— эпохи, когда возникает метафизика чуда. Вот она говорит: «Их спасение было чудом, сделанным Сталиным». Нельзя в это время верить ни во что, кроме чуда. Нет рационального спасения. Чудом может уцелеть человек, чудом спастись, чудом не переломаться. То есть возникает совершенно особое, христианское ощущение жизни, когда есть только твоя ответственность и надежда на случайное, невозможное чудо. Это не фатализм, конечно. Все христианские добродетели сохраняются, личная ответственность сохраняется, но надежды нет — вот в чём всё дело. Это такой самый радикальный извод христианства, когда надо всё пройти до конца, но никакой надежды на то, что твой подвиг будет оценён и твой опыт услышан, нет.
Надежда Яковлевна сформулировала несколько чрезвычайно важных вещей. Например, она сказала, что в тоталитарном режиме, в террористическую, диктаторскую эпоху нет вопроса «почему?», а есть вопрос «зачем?». Это очень глубокая мысль. У террора нет логики. Отыскивать логику в терроре бессмысленно. Арестовывают не «потому что». Человек должен сам себе придумать вину, на этом всё и держится. И многие вину себе придумывали.
Но чего действительно нельзя отнять у террора — так это целеполагания, целесообразности. Он происходит не потому, что кто-то виноват, а потому, что цель у него есть — держать в страхе, поработить, давать всё более сильные, шоковые, токовые удары, всё время держать в невротическом напряжении. «Сталин превратил нас всех в ожидальщиков»,— гениальная формула Мандельштама, которую сохранила для нас и повторяет его жена. А почему ожидальщиков? Потому что все ожидают, когда за ними придут, ожидают звонка, обыска, ареста.
Это сейчас, знаете, завелось такое новое развлечение у ольгинских троллей и у шантажистов местных — они звонят и говорят: «У вас будет обыск» или «Вас возьмут такого-то числа». При этом они плохо знают матчасть. И номера их всегда определяются. И есть уже хороший банк этих номеров, я тоже поучаствовал в его создании. В общем, всем этим ребятам не поздоровится. Но я их пугать не хочу, они и так боятся.
Проблема в том, что в ожидальщиков хотят превратить и сегодня всю страну. Ведь что такое ожидальщик? Это человек, который, как кролик под взглядом удава, загипнотизирован — он ждёт, что с ним что-то произойдёт, и ничего сделать не может. Вот это состояние беспомощности и панического ужаса, этого зыбкого болота, когда каждый сам себе придумывает вину,— это Надежда Яковлевна Мандельштам описала с предельной ясностью, с предельной трезвостью. И она раньше других научилась быть невиноватой. Она перестала бояться. Потому что страх доходит до некоторого предела, и после этого — всё.
Вот эта страшная метафизика, эта природа советского страха описана, конечно, лучше всех Мандельштамом в «Четвёртой прозе». Помните, когда «страх стучит на машинках», «мы правим свою китайщину», «приказчик обвесил — убей его!» — вот это всё. Третья и четвёртая главы «Четвёртой прозы», да и вообще вся «Четвёртая проза» с несохранившейся первой главой — всё это, конечно, грандиозное явление. Вот Надежда Яковлевна расписала это подробнее и страшнее.
Я рискну сказать, что её проза — она не то чтобы лучше мандельштамовской, но она в другом жанре. Мандельштамовская проза, как мы помним, «мыслит опущенными звеньями», она конспективна, она — как бы заметки на полях ненаписанной прозы, как «Египетская марка». Проза Надежды Яковлевны в другом жанре, она гораздо более подробна. Мандельштам даёт образ времени, как бы задавая куб по одной её диагонали, а Надежда Яковлевна гораздо более детальна, и её дело — всё-таки достучаться не до тех, кто понимает, а до всех. Поэтому у неё есть повторы, есть такая белинковская некоторая дидактичность (у Белинкова ведь тоже повторов очень много), но есть публицистическая страстность. Вот почему Аркадий Белинков, которого я вам всем очень рекомендую, немного похож в главных своих интенциях на книги Надежды Яковлевны? Потому что и то, и другое — это книги человека, который перестал считаться с общим мнением, который позволил себе быть собой, который решил, что он может быть собой.
Да, конечно, в книге Надежды Мандельштам, особенно во «Второй», очень много мстительного сведения счётов, очень много враждебности — причём к тем людям, которым она многим была обязана (например, Харджиеву, с которым она рассорилась в 60-е годы). Позволяет она себе даже и некоторые выпады против Ахматовой, которую чтила и с которой дружила. Когда на защиту Ахматовой кидается «Немезида-Чуковская», как называла её Тамара Габбе, когда в книге «Дом поэта» Лидия Корнеевна начинает учить Надежду Яковлевну, как ей писать об Ахматовой, у меня есть ощущение, что это всё-таки некоторое превышение собственных полномочий.
Лидия Корнеевна прошла свой крестный путь, выпила свою чашу, «её там стояло», перефразируя Ахматову,— но тем не менее у Надежды Яковлевны есть некоторое право писать об Анне Андреевне так, как ей того хочется. Она написала без панибратства, но, безусловно, со знанием равенства участей — не равенства дарований, не равенства значений, а равенства участей. И портрет Ахматовой, который у неё дан — Ахматовой капризной, тоже часто пристрастной, страдающей — это портрет более убедительный, как ни странно, чем то, что вышло у Лидии Корнеевны, потому что Надежда Яковлевна не смотрит снизу вверх. Хотя Лидии Корнеевне кажется, что все должны бы так смотреть. Нет, не все.
Надежда Яковлевна (вот в чём, как мне кажется, значение для сегодняшнего дня) вообще не пытается быть хорошей. Жолковский очень точно сказал о Пастернаке: «Пастернак слишком долго пытался быть хорошим для всех». Это жестоко сказано, но сказано с любовью. Действительно пора перестать быть хорошими. Книга Надежды Яковлевны не обладает традиционными советскими добродетелями, как, например, строгость, сдержанность, мужество — ничего подобного нет. То есть это книга большого мужества. Женщина, которая в таких условиях — при такой биографии, изгоняемая со всех мест, травимая, безденежная — сумела сохранить архив Мандельштама, она совершила свой подвиг. Но она не пытается казаться железной. Помните, как говорила её подруга Лидия Яковлевна Гинзбург: «Железных людей нет, а есть люди деревянные». Вот Надежда Яковлевна — она не деревянная. Это вопль живого растоптанного человека.
И вот в чём, конечно, особая, ни с чем не сравнимая ценность этой книги. Насколько фактически достоверна она, насколько можно верить тому, что там говорится, например, о Рудакове? Рудаков — довольно интересный персонаж. Он у меня выведен под именем Дробинина в «Остромове». Рудаков — это человек, который отбывал ссылку вместе с Мандельштамом. И, как пишет Анна Андреевна Ахматова, он вообразил, что гениальный поэт он, а не Мандельштам. Может быть, он такого и не воображал, но он считал себя равновеликим, и даже считал, что Мандельштам потыривает у него темы и приёмы. Рудаков — сложная фигура. Но то, как он описан у Надежды Яковлевны Мандельштам, всё-таки верно, потому что это ещё и с огромной любовью.
Понимаете, ведь писать о человеке с любовью — это не значит писать о нём только хорошее. Она и о Мандельштаме написала много жестокого, но она любит. И любовь может себе это позволить. Она, по слову апостола Павла, всё терпит, всё превозмогает и всё понимает. Она всё переживёт. И наша любовь к Мандельштаму переживёт то, что говорит о нём Надежда Яковлевна. Вот того, что пишет Эмма Герштейн, может и не пережить, а того, что говорит Надежда Яковлевна с высоты своей любви, переживёт безусловно.