Войти на БыковФМ через
Закрыть
Лекция
Литература

Зинаида Гиппиус, «Петербургские дневники»

Дмитрий Быков
>50

Россия вроде бы была, а литературы ни в 1917, ни в 1918 году не было. Блок написал четыре строчки в 1917 году и одну поэму в 1918 году, правда, наверно, главную в русской литературе, наряду с «Медным всадником». Прозы нет вообще никакой. Горький пишет публицистику, «Несвоевременные мысли». И вообще у меня есть такое чувство, что невозможно никакой литературы требовать от времён с такой бифуркацией, с такими стремительными переменами, таким раздвоением главного пути в истории. Как-то приходится признать, что единственную ценность и историческую значимость в это время имеет дневниковая литература. Единственным человеком, чей дневник оказался так объективен и так важен в 1918 году, была Зинаида Гиппиус.

На самом деле она написала довольно много стихов, несколько романов, знаменитую пьесу «Зелёное кольцо», от которой был в восторге Блок, в которой дебютировала Тарасова. Много чего она оставила, но почему-то её «Чёрные тетради» (вместе с «Синими тетрадями», у неё было много дневниковых тетрадей) остаются её главным произведением. Вся её публицистика под псевдонимом Антон Крайний, все её довольно темпераментные литературные разборы как-то канули. А вот дневники остались по двум причинам. Во-первых, и это мой совет всем, кто сегодня пишет дневники, мелочей нет. Надо фиксировать именно то, что вам кажется наименее важным. Вот этот поток информации, который отслеживает Гиппиус, особенно важен. Газет-то нет в это время. Почти все газеты, как говорит ей один пролетарий, «приморожены». Она во многом единственный источник информации о том, что думала и говорила петроградская интеллигенция в 1918-1919 годах, о том, что она делала, что она вообще в это время из себя представляла.

В 1918-1919 годах происходит удивительное явление, которое называется цензурой, прекращением прессы. Прекращение это ещё в 1918 году более-менее мягкое, газету достаточно переименовать. Выходит газета «День», её закрывают, на следующий день издатель регистрирует её под названием «Ночь». Выходит газета «Ночь», её закрывают, а на следующий день её регистрируют под названием «Полночь». Хорошо, она выходит два дня, после этого её закрывают окончательно, крошечным тиражом успевают выпустить листок «В глухую полночь», последнее, что остаётся. Гиппиус это всё фиксирует.

1919 год минимален по количеству прессы, кроме «Известий», практически не на что ссылаться. Очень мало дневников, художественных текстов. 1919 год в этом смысле, пожалуй, самый бесплодный, потому что военный коммунизм с его романтикой уже заканчивается, а сколько-нибудь стабильная жизнь не началась. 1919 год ― это год, когда даже Маяковский ничего не пишет, когда у Есенина 3,5 стихотворения и одна довольно вторичная поэма. Ничего нет. Время мало того, что голодное, мозги вымораживаются, но ещё при этом и абсолютное отсутствие информации, перспектив, какого-либо понимания.

В общем, дневник Гиппиус 1917-1919 годов ― это хроника постепенно иссякания всех источников еды, заработка, информации. Очень сухое чтение. Это немножко похоже на дневники времён блокады, но в этих дневниках, как, например, у Инбер в книге «Почти три года» или у Гинзбург в книге «Записки блокадного человека», этих людей спасало то, что они чувствовали «наше дело правое, победа будет за нами». Они понимали, что они на правой стороне, а вот у людей 1918-1919 годов такого чувства нет. У них есть ощущение, что они проиграли и сами в этом виноваты.

Мы все помним, конечно, дневники Гиппиус в феврале 1917 года. Тогда она испытывала восторг, и главное, тут есть немножко подленькая, противная, я бы даже сказал, довольно мещанская радость человека, который дорвался до решения главных вопросов, до власти, который дорвался до того, что Савинков, который скоро станет военным комиссаром Временного правительства, у неё днюет и ночует, что Керенский непосредственно с ней общается и советуется, Львов бывает. В общем, салон Мережковских в это время ― центр решения политических судеб. Чтобы вам, сегодняшним читателям, было это понятнее, я проведу довольно наглядную аналогию, скажем, с салоном Маши Слоним в девяностые годы, прекрасным местом. Есть такая Елена Трегубова, которая написала когда-то «Байки кремлёвского диггера». Интонационно, кстати, ранние записи Гиппиус немножко похожи на этот трегубовский восторг допущенности. Тогда же очень многие, и журналисты, и интеллигенты, и просто интеллектуалы и обыватели испытывали невероятный восторг от того, что им удалось посидеть рядом с кем-то из правительства, поговорить, а то и дорваться до близости к телу.

Гиппиус пережила опьянение февралем и чувством собственной значимости. Ей реально казалось, что она что-то решает, она даёт советы, прогнозы. Дневник 1919 года уже совершенно свободен от этого тщеславия, уже есть ощущение горького похмелья. Единственное, что делает эту книгу, с одной стороны, довольно ущербной, а с другой, литературно очень значимой ― совершенно звериная ненависть, которую Гиппиус испытывает к большевикам. Ненависть эта больше даже, чем у Бунина в «Окаянных днях», потому что Бунин ещё способен кого-то пожалеть иногда, задуматься, в конце концов, он понимает, что зверства этих людей не только их вина, а вина страны в целом, потому что такие дикие люди в ней выросли. Гиппиус ненавидит большевиков абсолютно зверино. Это про них она писала: «Верёвку уготовав, повесим их в молчании», это о них она говорила: «И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой, народ, не понимающий святынь».

Главная трагедия для Гиппиус ― народ совершенно не хочет свободы. Было самодержавие, народ был за него. Теперь, как она это называет, «хамодержавие», и это тоже очень хороший термин, который прижился в тогдашней эмигрантской публицистике. Хамодержавие выражается не в том, что большевики ― хамы, грубы, невежественны. Они просто абсолютно тоталитарны. Кстати говоря, как отмечает Гиппиус, солдат говорит: «Конечно, мы все за царя, но просто должен быть другой царь». Ни принципов, ни правил, ни свобод, ни законов, ни гуманизма ― ничего нет в этой массе. Это дневник ненависти к тупому хамскому, как она это сама и называет, быдлу. Она совершенно не стесняется этого слова.

На этой же почве, собственно, у неё и случилось главное расхождение с Блоком, когда она писала ему:

Зато в Кронштадте пьяный матрос

Танцевал польку с Прекрасной Дамой.

Говорят, он умер… А если б и нет?

Вам не жаль Вашей Дамы, бедный поэт?

На что Блок ей отвечает:

Вы жизнь по-прежнему нисколько

Не знаете. Сменилась полька

У них печальным кикапу...

И что Вам, умной, за охота

Швырять в них солью анекдота,

В них видеть только шантрапу?

Но ничего не поделаешь, она видит там только шантрапу. Она видит не восставший народ, который что-то там хочет. Для неё вся историческая справедливость закончилась в феврале. Скинули самодержавие, и ладно, больше ничего не надо. Но теперь ― вот весь ужас! ― она видит новое самодержавие, она видит, что по большому счету ничего не переменилось, более того, цензура ужесточилась, и все они, желавшие чего-то лучшего, расшатывавшие этот трон, погружаются теперь (и заслуженно, как ей кажется) в гораздо более глубокую тьму. Ленин вызывает у неё эмоции, которых не вызывал он даже у Бунина и Куприна, хотя какие резкие слова писал про него Бунин: «Сифилитик с зеленой жижей вместо мозга», «Рыжий вожак с глазами убийцы, с широко расставленными глазами». Ненавидит люто! Но Гиппиус его даже не удостаивает ненависти, ледяная брезгливость, для неё он просто не человек. Точно то же про всех, кто перебежал на сторону большевиков. Интеллигенция, которая взяла сторону большевиков, иногда по очень высоким мотивам, как, например, Блок, который чувствовал историю и понимал, за кем правда, ― всё это отбрасывается немедленно.

Интересно, кстати, что она, которая Блока так страстно любила, которая считала его действительно великим поэтом, не прерывает с ним личного общения. Когда они встречаются в трамвае, Блок спрашивает: «Ну что, вы мне руку подадите?». Она говорит: «Человечески ― да, политически ― никогда». Конечно, это немножко наивно. Она считает себя человеком политически ангажированным, просвещенным, она считает, что от неё многое зависит. Это, конечно, всё то, что Куприн называл мелочной мудростью женщины. Но, как я уже говорил, может быть, эта позиция ущербна исторически, но художественно она очень выигрышна, потому что истинная ненависть всегда зоркая.

Второй совет, который бы я хотел вам дать помимо внимания к мелочам ― дневник не должен быть добрым. Не надо никому ничего прощать. Чем злее и яростнее вы напишете, чем искреннее и эмоционально ярче это будет. Вы можете не разделять позицию Гиппиус, вы можете ненавидеть её, вам её стихи могут казаться плохими, её взгляды ― выспренними и какими-то при этом фальшивыми. Вы можете думать про неё что угодно, но у неё нельзя отнять одного ― она злая. И эта злоба придает всему, что она написала, настоящий темперамент, с такой ледяной желчью это всё написано.

И, конечно, нельзя забыть того, что это картина умирающего Петрограда. Это Петроград, из которого уже в 1918 году из-за близости фронта уехало правительство. Петроград, в котором остались, по большому счету, только художники и сумасшедшие, они живут в Доме искусств. Город полон слухами, в городе почти ничем не торгуют. Самый точный образ города оставила Гиппиус в дневниках и Замятин в рассказе «Пещера». Ледяной мир, где все заборы разобраны на дрова, где никто не знает, чем он будет завтра жив и будет ли он завтра сыт. Про сытость уже давно забыли вообще все. Конечно, таких ужасов, как в блокаду, нет. Всё-таки в городе есть спекулянты, есть какие-то продукты, пайки выдают, по крайней мере, уж тем, кто «прикрепился». «Что сегодня, гражданин, на обед? Прикреплялись, гражданин, или нет?» ― как напишет тогда же Зоргенфрей. ― «Я сегодня, гражданин, плохо спал! Душу я на керосин обменял».

Вот в этом страшном мире живёт одинокая — безусловно, одинокая, потому что ни Философов, ни Мережковский в это время не советчики и не утешители, — одинокая, страшно злобная хронистка, которая предъявляет бесконечный счёт. Это книга глубокого разочарования, страшной усталости. И ценность её вот в чём: конечно, Октябрьскую революцию с её размахом и переворотом Гиппиус не могла оценить. Конечно, она не могла оценить вертикальную мобильность, которая множество людей привела во власть и культуру. Конечно, ни национальная, ни просвещенческая программа Ленина ей ничего не говорит, и, вообще, она не понимает, что происходит.

Но в одном она безусловно права и объективна. Она видит, прежде всего, всеобщую интеллектуальную деградацию и в этом она видит свою вину. Она понимает, что интеллигенция, в какой-то момент устранившаяся от революции, интеллигенция, которая предала её по сути дела и в «Вехах», и в годы реакции, сегодня сталкивается с тем, что революция делается другими людьми. И эти «другие люди» не пощадят никого. Конечно, если бы от политики не дистанцировалось большинство, если бы людям было не всё равно, если бы они так легко не отдали февраль и не позволили превратить его в октябрь, всё могло быть иначе. Но всеми овладела какая-то страшная пассивность, которая бывает иногда перед смертью.

И вот в хронике этой пассивности Гиппиус нет равных. Она спрашивает со всех и с себя. И за наивность, и за поддержку не тех, и за желание радикальных перемен, и за неумение включиться в них, и за то, что Временное правительство занималось болтовнёй (потом все они оказались арестованы). Она много делает для их освобождения, для того, чтобы у них там хотя бы какие-то передачи были. Она старается, и, кстати говоря, многие были освобождены. Но, по большому счёту, она понимает, что именно из-за неё и таких, как она, эта революция попала в такие руки.

А какие это были руки? Мы там узнаём массу интересного: словечки, детали, указы, весь абсурд советской власти первых лет она запечатлела гораздо глубже и точнее, чем Горький в «Несвоевременных мыслях». Кстати, особенно мне приятно, что в её дневниках так хорошо «прилетает» Горькому который так любил хорошо выглядеть, а Гиппиус не даёт ему хорошо выглядеть. Она пишет: «Жалок Горький, но жалеть его ещё более жалкое занятие». Вот это совершенно справедливо. Поэтому у этой книги есть ещё один важный урок, который нас всех сегодня касается: те, кто думает, что без него обойдётся, получит в результате то, от чего придётся долго и трагически бежать.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Какие философы вас интересуют больше всего?

Мне всегда был интересен Витгенштейн, потому что он всегда ставит вопрос: прежде чем решать, что мы думаем, давайте решим, о чем мы думаем. Он автор многих формул, которые стали для меня путеводными. Например: «Значение слова есть его употребление в языке». Очень многие слова действительно «до важного самого в привычку уходят, ветшают, как платья». Очень многие слова утратили смысл. Витгенштейн их пытается отмыть, по-самойловски: «Их протирают, как стекло, и в этом наше ремесло».

Мне из философов ХХ столетия был интересен Кожев (он же Кожевников). Интересен главным образом потому, что он первым поставил вопрос, а не была ли вся репрессивная система…

Лишённый чуда Новый Завет Льва Толстого, не является ли он предтечей рациональности Дмитрия Мережковского в романе «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи»?

Ну, в известном смысле является, потому что Мережковский же почти толстовец, по многим своим взглядам. Но тут в чём дело… Для Мережковского единственное чудо лежит в плоскости художественного, для Мережковского само по себе творчество — уже присутствие Бога и чуда. Толстой к творчеству относился, как мы знаем, гораздо более прозаически, в последние годы как к игрушке. В остальном, конечно, Мережковский рационален. Да, он действительно считает, что вера — это вопрос разума. Точка зрения, может быть, немного схоластическая.

Понимаете, слишком часто иррациональными вещами — экстазом, бредом, слишком часто этим оправдывалось зверство. Ведь те люди, которые ненавидят рациональную…

Почему роман Дмитрия Мережковского «14 декабря» остался практически незамеченным? Согласны ли вы, что это был бы лучший сюжет для экранизации про декабристов?

Это гениальный роман, вся вторая трилогия «Царство зверя» (где «Павел Первый», «Александр Первый» и «14 декабря») — это гениальная трилогия, но сказать, что она была незамечена — помилуйте! За «Павла Первого» был судебный процесс, а «14 декабря» — один из самых переводимых и обсуждаемых романов 1910-х годов. Это просто сейчас, вне этого контекста, он утрачен, а это сложное было время. Поэтому естественно, что людям Серебряного века он говорил очень многое.

Это как бы мы не дорастаем до уровня Мережковского 1910-х годов. Читать «Христос и Антихрист» мы можем, это раннее произведение, пафосное и напыщенное. И то мы предпочитаем роман Алексея Толстого «Петр Первый», почти целиком…

Если вы считаете, что власть исповедует философию Розанова, то что нужно сделать населению России, чтобы перейти на философию Мережковского?

Ничего нельзя сделать. Нельзя из Розанова сделать Мережковского. Розанов очень гибок, он очень пластичен, он может быть всем, но быть Мережковским он не может, потому что он другой, и приоритеты у него в жизни другие. Розанов любит «свинью-матушку». Почитайте — «та свинья, которая сидит под скульптурой Трубецкого Александр III»; «широкий толстый зад», «мы любим толстый зад». Что можно говорить? Розанов никогда бы не поверил в тот завет культуры, который предлагает Мережковский, новый завет, он никогда бы не поверил собственно в теократическую утопию Мережковского, потому что для Розанова Мережковский слишком книжный, он для него маменькин сынок. Он думает, что он знает…

Почему Мережковский пришел в отчаяние, когда Брюсов на вопрос, верует ли он в Христа, ответил «Нет»?

Да понимаете, Мережковский был достаточно умный человек, чтобы не приходить в отчаяние из-за глупостей, сказанных Брюсовым.

Брюсов был человек не очень умный, это верно. Он человек очень образованный, очень талантливый. На мой взгляд, в некоторых своих стихах просто гениальный.

Брюсов — гениальный поэт садо-мазо. Садомазохизм — его ключевая тема. Тема насилия, неизбежно сопряженного с властью, тема насилия в любви — это его ключевые темы. Он это всё очень хорошо выражал. Но у него и со вкусом обстояло плохо, что видно по его прозе. Зеркало поэта, зеркало качества его стихов — это его проза. Проза у него была, прямо скажем, если не считать «Огненного ангела» и нескольких страниц из…