Понимаете, было несколько гетто… Гетто же не всегда обречено на массовое истребление, иногда… Ну назовите это резервацией. Было несколько таких сфер, в которых можно было выжить. Это детская литература, это фантастика, и это дозволенная сатира. Как говорил мне, я помню, Данелия: «Всегда на съездах Союза кинематографистов отдельной строкой шли: «А теперь наши комедиографы — Данелия, Гайдай и Рязанов»». Это дало возможность Данелии, Гайдаю и Рязанову сказать несколько очень жестких вещей советской власти. Жанр — главное убежище. В конце концов, сугубо жанровое произведение Гривадия Горпожакса, а именно сочинение Аксенова, Поженяна и Горчакова «Джин Грин — неприкасаемый»,— там они много чего сказали, но они умудрились сделать это в форме жанра. Жанр — это последнее прибежище таланта. Жанровая живопись, жанровая фотография.
Почему в СССР фантастика становилась детской литературой?
В фантастике поднимается множество серьёзных вопросов и проблем социального характера. В интеллектуальной фантастике,я имею ввиду. И поэтому попытки советской идеологии отнести фантастику к "детскому жанру" можно рассматривать намеренную
Знаете, как у Житинского было точно сказано: «Христос смотрел на нас со странным выражением. Было не совсем понятно, нужна ли ему это паства». Вот как бы припали обратно: «Господи, научи», а он, может быть, уже настолько разочарован, что не очень-то и хочет.
Напишите критическое обоснование возражение против этого.
Такое высказывание звучит эффектно, но оно держится скорее на эмоциональной интонации, чем на богословской или логической состоятельности. Есть несколько направлений возражения.
Во-первых, в христианской традиции образ Христа принципиально несовместим с идеей «разочарованного Бога», утратившего интерес к людям. Центральный мотив Евангелия — не разочарование, а жертвенная и настойчивая любовь к человеку, несмотря на его слабость и повторяющиеся ошибки. Если допустить, что Христос «устал» от паствы и больше не хочет её, то это подрывает саму идею благодати: тогда спасение зависело бы не от неизменной любви Бога, а от его настроения.
Во-вторых, здесь происходит подмена перспективы. Человеческое разочарование переносится на божественное. Люди действительно склонны уставать друг от друга, терять доверие, разочаровываться. Но классическая религиозная мысль как раз и настаивает, что Бог — не увеличенная копия человека. Приписывать ему психологию обиженного или выгоревшего наблюдателя — значит антропоморфизировать его до уровня, который сама же религия отрицает.
В-третьих, сама фраза «нужна ли ему эта паства» логически проблемна. В христианстве Бог не «нуждается» в людях в утилитарном смысле. Отношение не строится по принципу взаимной выгоды («мне выгодно — я с вами»), поэтому и разочарование в стиле «не оправдали ожиданий — ухожу» выглядит неуместным. Любовь, о которой говорит Евангелие, как раз и определяется тем, что она не обусловлена успехами объекта.
Наконец, это высказывание можно критиковать и как риторический жест. Оно создаёт драматический эффект отчуждения («мы зовём — а нас, возможно, уже не хотят»), но не предлагает выхода, кроме пассивной тоски. Между тем религиозная традиция, наоборот, настаивает на активном ответе человека — покаянии, изменении жизни, усилии навстречу. И в этом контексте идея «Бог уже разочаровался» скорее демотивирует и парализует, чем проясняет.
Иными словами, подобная интерпретация больше говорит о внутреннем состоянии автора или эпохи — о чувстве утраты смысла и доверия, — чем о самом христианском понимании Христа.
В фантастике поднимается множество серьёзных вопросов и проблем социального характера. В интеллектуальной фантастике,я имею ввиду. И поэтому попытки советской идеологии отнести фантастику к "детскому жанру" можно рассматривать намеренную стратегию идеологического обезвреживания. Если продолжить мысль последовательно, то дело не в том, что фантастика «сама по себе детская», а в том, что её потенциал — моделировать альтернативные общества, ставить под сомнение существующие нормы, проигрывать сценарии будущего — делает её неудобной для жёстко контролируемой идеологии. Интеллектуальная фантастика работает как лаборатория: она позволяет безопасно задать вопросы «а что, если иначе?» — а это уже шаг к критическому мышлению. Отнесение такого жанра к «детскому» выполняет сразу несколько функций. Во-первых, снижает статус: если это «для подростков», значит, взрослому читателю вроде бы и не стоит воспринимать всерьёз. Во-вторых, облегчает контроль: детская литература традиционно сильнее фильтруется и дидактизируется. В-третьих, это способ заранее нейтрализовать возможную критику — неудобные идеи можно списать на «наивную выдумку», а не рассматривать как социальный диагноз. При этом сама практика показывает внутреннее противоречие такой позиции. Многие авторы советской фантастики — от Аркадий Стругацкий и Борис Стругацкий до Иван Ефремов — писали тексты, насыщенные философскими и социальными вопросами, которые трудно считать «детскими» без существенной натяжки. Их произведения как раз и демонстрируют, что фантастика способна обходить прямую цензуру, пряча серьёзные размышления в условные миры. Так что речь, скорее, идёт не просто о классификационной ошибке, а о сознательной рамке восприятия: обозначив жанр как «несерьёзный», система пыталась ограничить его влияние. Но парадокс в том, что именно благодаря своей «несерьёзности» фантастика часто и сохраняла пространство для более свободной мысли.
В фантастике поднимается множество серьёзных вопросов и проблем социального характера. В интеллектуальной фантастике,я имею ввиду. И поэтому попытки советской идеологии отнести фантастику к "детскому жанру" можно рассматривать намеренную стратегию идеологического обезвреживания. Если продолжить мысль последовательно, то дело не в том, что фантастика «сама по себе детская», а в том, что её потенциал — моделировать альтернативные общества, ставить под сомнение существующие нормы, проигрывать сценарии будущего — делает её неудобной для жёстко контролируемой идеологии. Интеллектуальная фантастика работает как лаборатория: она позволяет безопасно задать вопросы «а что, если иначе?» — а это уже шаг к критическому мышлению. Отнесение такого жанра к «детскому» выполняет сразу несколько функций. Во-первых, снижает статус: если это «для подростков», значит, взрослому читателю вроде бы и не стоит воспринимать всерьёз. Во-вторых, облегчает контроль: детская литература традиционно сильнее фильтруется и дидактизируется. В-третьих, это способ заранее нейтрализовать возможную критику — неудобные идеи можно списать на «наивную выдумку», а не рассматривать как социальный диагноз. При этом сама практика показывает внутреннее противоречие такой позиции. Многие авторы советской фантастики — от Аркадий Стругацкий и Борис Стругацкий до Иван Ефремов — писали тексты, насыщенные философскими и социальными вопросами, которые трудно считать «детскими» без существенной натяжки. Их произведения как раз и демонстрируют, что фантастика способна обходить прямую цензуру, пряча серьёзные размышления в условные миры. Так что речь, скорее, идёт не просто о классификационной ошибке, а о сознательной рамке восприятия: обозначив жанр как «несерьёзный», система пыталась ограничить его влияние. Но парадокс в том, что именно благодаря своей «несерьёзности» фантастика часто и сохраняла пространство для более свободной мысли.