«Большой день» – это пьеса 1935 года Владимира Киршона, которую поставили спустя год.
Сама по себе эта пьеса не заслуживала бы отдельного разговора, потому что все, что уцелело от нее на сегодняшний день, это песня «Я спросил у ясеня», которую там поют на дне рождения главной героини. Там она по сюжету влюблена в двух летчиков, не может из них выбрать, и вот командир эскадрильи там эту песенку поет. А по интернету широко гуляет информация, что написана она была для какой-то пьесы «День рождения». Значит, никакой пьесы «День рождения» у Киршона нет, а есть у него пьеса «Большой день».
И я, кстати, говорил с Тихоном Хренниковым, тогда и пожизненно, по-моему, руководителем Союза кинематографистов, делал с ним интервью про эту пьесу и про эту песню. Он был первым композитором, первым, кто создал для нее музыкальный вариант. Он напрочь забыл свою песню, утверждал только, что у Таривердиева она получилась меланхолической, а у него была веселой и чуть ли не застольной. Содержание пьесы самой, естественно, он забыл начисто, потому что пьеса эта жила очень недолго.
Она была поставлена в 1936, а уже в 1937 Киршон был арестован, а в 1938 уже был заключен пакт, насколько я помню. То есть пьеса о будущей войне с фашизмом оказалась невостребована по двум причинам: автор арестован и вскоре потом расстрелян, а пакт с главным врагом заключен, и вся антифашистская пропаганда, по крайней мере, в 1939-1940, она сошла на нет. Ну, а как вы понимаете, в 1939 году уже заключен Пакт о ненападении, и поэтому разговоры о войне с фашизмом, даже если считать его не германским, а каким-то еще отдельно всемирным, на два года прекращаются. Поэтому, после ареста Киршона и его расстрела, пьеса гибнет по одной причине, а еще год спустя, по второй.
Между тем эта пьеса, которая практически не перепечатывалась, и которая доступна сейчас только в крошечном издании 1936 года, маленькая такая книжечка для репертуарного театра, она являет собою довольно интересный пример. Поэтому я предпочитаю поговорить о ней, беря литературу 1935 года. В 1935 году, в общем, в литературе ничего особенного яркого не происходило. А вот об этом гипнозе национальном, о национальном неврозе и военном выходе из него стоит знать.
Владимир Киршон, уроженец Нальчика, довольно интересная фигура, 1904 года рождения. Говорят, во всяком случае, как вы понимаете, при этом были очень немногие, а рассказывал Киршон эту историю неохотно. Говорят, что приговор ему на самом деле прозвучал в 1931 году, на одной из многочисленных тогда сталинских встреч с писателями. Происходило это на горьковской даче в Горках, там писатели встречались со Сталиным, получали творческие указания. На одной из таких встреч приговорен, по сути, был Бабель. Бабель не рассказывал, из-за чего, а мрачно только повторял: «Я не понравился». И Киршон тогда же подошел к Сталину и спросил: «Товарищ Сталин, я знаю, что вчера вы были в Московском Художественном театре и смотрели мою пьесу «Хлеб». Я хотел бы узнать ваше впечатление». Сталин смерил его взглядом, Киршон был ростом еще ниже Сталина, и ответил: «Нэ помню». «Но ведь вы были там вчера!». «Нэ помню. Вот «Коварство и любовь» смотрел в 11 лет, помню. А вашу пьесу смотрел вчера. Нэ помню». Это хороший ответ, думаю, что выдуманный, потому что Сталин вообще был не шибко остроумный человек. Но ему приписывались тогда очень хорошие остроты, например, знаменитый ответ на подобострастный вопрос Василия Ивановича Качалова: «Иосиф Виссарионович, я не хотел бы отдыхать за границей, хотел бы отдохнуть где-то в СССР. Что бы вы посоветовали?». Сталин сказал: «Мой опыт подсказывает, Туруханский край». Это действительно прекрасный ответ, тем более, что Сталин проводил там довольно много времени в ссылке, но думаю, что сам Сталин опять-таки был не настолько остроумен, чтобы так ответить подобострастному артисту.
Как бы то ни было, Киршон пострадал не столько за плохую драматургию, если бы Сталин расстреливал за плохие пьесы, это было бы еще хоть как-то объяснимо, потому что на самом деле террор не имеет логики. Тут тоже было бы ужасно, как сказал ему Пастернак в разговоре, нельзя сажать ни за плохие, ни за хорошие стихи, но тем не менее, даже этой логики не было. Киршон был уничтожен за принадлежность к РАППу, и после его ареста, когда должен был состояться публичный суд над Киршоном, Елена Сергеевна Булгакова описывает в дневнике: «Все-таки бог есть». А Булгаков ничего подобного не записывает, он не радуется, когда расправляются с его врагами, он понимает, это делают те, кто еще хуже его врагов. Вот в этом заключается ужас.
Киршон, конечно, был человек довольно противный, что там говорить. Дело даже не только в его кирпичной шее, как все вспоминают, и кирпичном лице, не только в его прошлом начальника уголовного розыска, не только в его РАППовском подходе к литературе, а РАПП, как вы понимаете, Российская Ассоциация пролетарских писателей, называлась РАППством не без оснований. Потому что это подход к литературе не просто узко социальный, не просто вульгарно-классовый, это еще и образцовое чутье на все хорошее, все хорошее объявляется классово чуждым, а все плохое своим, родным. Это особенно смешно, если учесть, что руководитель РАПП, Леопольд Авербах, никаким пролетарием не был близко, он был сын лавочника, и в общем, таким же лавочником он был по своему мировоззрению и сам, ничего героического за ним не числилось. Он был гениальный организатор чужой травли, вот что да, то да. Горький, кстати, очень любил Авербаха, отзывался о нем высоко. Похваливал он и Киршона.
Киршон был в то время знаменем, в конце двадцатых годов, знаменем советской драматургии. «Рельсы гудят», «Чудесный сплав», «Хлеб» — это репертуарные пьесы на родном материале, их противопоставляют «булгаковщине». Не Маяковского, не Вишневского, а именно Киршона, автора примитивных, жизнерадостных «комэдий», главным образом о том, как новые люди завоевывают новые пространства. Это могут быть физики, а могут быть студенты, а могут быть строители железных дорог. Но «Хлеб», во всяком случае, самая известная его пьеса, она демонстрирует такое полное забвение законов драматургии, такое отсутствие элементарного психологизма, что говорить совершенно не о чем. Когда в шестидесятые годы Киршона начали переиздавать, как репрессированного, никто его в театрах уже не ставил. Потому что эта драматургия обнаружила свою полную мертвечину. Вот Бабеля начали ставить везде, потому что «Закат» это гениально сценичная пьеса, а Киршон, тоже казалось бы реабилитированный, лег на полки и стал объектом для театроведческого изучения.
Я не хочу сказать, что все РАППовцы были бездарны, более того, такие РАППовцы, как например, Афиногенов, автор «Страха», замечательный драматург, безусловно. Но он, кстати, по какому-то странному совпадению, был Сталиным пощажен. Опять-таки, не потому, что у Сталина был вкус, а может быть, потому, что и Афиногенов был плохим РАППовцем, не особо жестоким, не особо последовательным. А вот Киршон — это боец. И как раз, когда начинаются расправы с бойцами, самые идейные гибнут первыми. И не сказать, чтобы их было сильно жалко.
Я уверен, что довольно скоро мы увидим нечто подобное. Когда система хочет ради создания террора, ради создания ужаса в стране, хочет начинать уничтожать массу, она начинает со своих, чтобы эти казни в глазах народа получили легитимность. Не с попутчиков начинает, а с РАППовцев, чтобы все вокруг облегченно вздохнули и сказали: «Давно пора! Ну этих-то ну просто надо!». Вот это естественная реакция массы на уничтожение. Всегда начинают с плохих, а потом приходят за хорошими, и благо тем хорошим, которые не обрадовались вот этому уничтожению плохих.
Что касается собственно пьесы, она разрушает наше представление о том, что тридцатые годы были временем сплошного насильственного ликования. Это, конечно, пьеса жизнерадостная, но это тревожное, в душе довольно мрачное сочинение, в основе своей. «Большой день» состоит из двух актов, в первом акте, вот тут собственно, открыт будущий принцип фильма «Экипаж». В первом акте нормальная жизнь, нормальная воинская часть, в ней свои страсти, свои разборки, если угодно, своя влюбленность двух летчиков в одну красавицу. А параллельно происходит страшное нагнетание напряжения — фашисты в любой момент готовы нанести провокацию. Это же стало потом темой шпановского, если помните, «Первого удара», который тоже был немедленно упразднен. Обратите внимание, и фильм «Если завтра война», он на экраны-то, строго говоря, и не вышел, потому что в 1938, 1939, 1940 годах уже не принято говорить о том, что если завтра война, мы отрицаем это как провокацию. Но не надо забывать о том, что все тридцатые годы прошли, как время большого невроза, не просто большого террора, а страшной невротизации населения, постоянной мании врага. Философия осажденной крепости, враг готов напасть в любую минуту, мы, конечно, победим, мы, конечно, его размажем, но он уже рядом, вот он сейчас с нами.
И надо сказать, что Киршон подсознательно выболтал главную тайну. Ведь Сталин полагал, я, кстати, здесь вполне солидарен с суворовской трактовкой, что будет некая провокация на границе, реальная провокация или инициированная Сталиным же, которую он потом обернет в свою пользу, успев напасть первым. Я действительно думаю, что этот красный конверт, который надлежало вскрыть в момент «Ч», он, по всей вероятности, содержал инструкции на случай этой провокации.
Но действительно, и у Шпанова, и у Киршона все развивается по общему сюжету. Сначала провокация на границе. Потом наши летчики немедленно отвечают. Потом восстает немецкий пролетариат, потом к нему присоединяется всемирный, и большой день — это день нашей победы. В чем мораль нехитрая этой пьесы? Да, сегодня мы люди не без недостатков, сегодня у нас есть и свои карьеристы, там есть свои карьеристы, это еще до теории бесконфликтности, сегодня у нас есть, может быть, и не очень хорошие летчики, сегодня у нас есть и проблемы с любовью, личные проблемы. Но когда страна позовет, наше сегодняшнее положение будет сразу навсегда искуплено, наш невроз будет разрешен. Мы войдем в Берлин. Большой день — это день победы всемирного труда над всемирным фашизмом.
Почему эта пьеса была нужна, почему она была так мегапопулярна? Почему ее поставили и год держали на сцене все практически советские крупные театры, а потом она так же стремительно исчезла? По двум причинам. Во-первых, население нуждалось в оптимизме, потому что, как вы понимаете, военный невроз, он не может быть тотально убедителен. Некоторые все равно думают, что война это и кровь, и огромные жертвы, и может быть, надо делать все, чтобы ее избежать. А тем не менее, война, как это не ужасно, — это единственная легитимация для сталинского режима. Без террора не будет повиновения, а без войны не будет террора. Нам совершенно необходимо знать, мы — последний оплот гуманизма в Европе. Мы последний остров, пусть красный остров, но последний остров здравомыслия среди стремительно коричневеющего мира. В Америке в этом убеждены, там великая депрессия и кризис, все едут к нам строить нашу индустриализацию. В этом убеждены в Европе, на которой фашизм лежит уже, как клеймо, и вся Франция скоро будет под этим же сапогом, а вся Италия под ним с двадцатых годов, а вся Германия вообще забыла, что она родина Гейне. И когда мы смотрим на мир 1935 года, мы действительно понимаем, да, пьеса Киршона отражает ту картину, которая существовала в умах большинства. Единственное приличное, что осталось в мире, это Советский Союз. Война спишет все.
И вот первым, кто это почувствовал, первым, кто об этом написал, был Киршон. Он с поразительной, с какой-то интуицией, свойственной примитивным натурам, потому что у сложных натур есть ум, а у примитивных только интуиция, только шаманство, с этой интуицией, свойственной примитивным, он уловил — да, пьеса о войне сейчас совершенно необходима. Потому что невротизация населения — единственный залог того, что оно будет спокойно и дальше лопать все: расстрелы, аресты, подозрения, изгнание, чистки, ссылки, все, что угодно. Все это можно оправдать только войной.
И как Киршон всегда был утопистом, начиная с первой своей пьесы, написанной в гражданскую, 18-летним мальчиком, «Как они кончат» она называется, точно так же он остается утопистом и в 1935 году, абсолютно уверенный в том, что война приведет к торжеству коммунизма во всем мире. Люди тридцатых годов, как и люди двадцатых, это утописты глобальные, и они верили, свято верили в то, что когда-нибудь добро победит во всепланетном масштабе. Они верят в то, что возможна антропологическая революция, вот еще за это Сталин их так ненавидел. Потому что Киршон, это, в общем, ленинская гвардия, это мальчик-идеалист, который в двадцатые годы свято поверил в новый мир. Вот от этих идеалистов, отвратительных, кто спорит, но они лучше все-таки, чем циники, от этих идеалистов мир был избавлен во время большой сталинской зачистки. Потому что для Сталина сама мысль о том, что возможны новые люди, эта мысль для него неприемлема. Люди для него, это колесики и винтики, это ничтожества, это часть стада, это колосья в поле, это мыслящий тростник, но это ни в коем случае не те герои, которые действуют в «Чудесном сплаве», в «Большом дне» и даже в «Рельсы гудят». Это не хозяева страны, это рабы страны, и именно поэтому Киршон был ему ненавистен. Вот может быть, кстати говоря, поэтому я и думаю о нем сегодня без ненависти и без булгаковского презрения, а думаю, если хотите, с состраданием, со снисхождением, потому что все-таки люди, уничтожаемые в тридцатые годы, одним признаком важным обладали, по одному признаку они отличались. Это были люди, которые верили в антропологическую революцию. И этим они были опасны, и этим они были уязвимы. Потому что уцелеть мог тот, кто смотрел на мир по-сталински или по-булгаковски, без особенных иллюзий.
Естественно, возникает вопрос, а почему же, собственно говоря, Рязанов неожиданно взял в фильм «Ирония судьбы» вот эту песенку Киршона? Я несколько раз с Рязановым говорил, и никогда не мог у него добиться ответа. Я вообще хорошо его знал, грех сказать, я не был другом его, конечно, но я был допущен в дом все-таки, я с ним разговаривал. Он говорил, ну просто вот он узнал эту песню, помнил ее, кстати, эта песня ушла в народ довольно быстро. Хотя самой пьесы не было, но песню пели. Он ее помнил ребенком еще, с конца тридцатых годов, он знал, что ее и в сороковых певали как-то, в общем, она не погибла. Это хренниковская песенка, которая таким образом ушла в народ. Никаких других стимулов взять этот текст у Рязанова не было. Но я теперь думаю, что это, действительно, неплохое произведение. Знаете, как все поэты, относящиеся к своему творчеству не слишком серьезно, Киршон писал хорошо. Он себя поэтом не считал, хотя в каждой пьесе у него есть песенка.
Тут же в чем дело, есть два текста поэтических, которые в этом фильме, «Ирония судьбы», спасены из полного забвения. Один — это «Баллада о прокуренном вагоне», автором которой был совершенно забытый Александр Кочетков, хотя он был автором прекрасной драмы в стихах «Рембрандт», хотя у него штук сто неплохих стихотворений. Но вот всемирно знаменитым в тридцатые годы, ну, не всемирно, а всероссийски, еще до самиздата всякого передаваемая из уст в уста, «Баллада о прокуренном вагоне». Это такое стихотворение о большой железнодорожной катастрофе тридцатых годов. «Нечеловеческая сила в одной давильне всех калеча», помните, да, «и никого не защитила в дали обещанная встреча, и никого не защитила вдали махнувшая рука». Такое бесконечно грустное стихотворение, очень известное, оно вошло даже, как ни странно, в библиотеку Всемирной литературы, в том советской поэзии. Оно было спасено, реанимировано Рязановым, который его знал. До этого Кочеткова забыли совершенно. И вот второй такой текст, это киршоновская песенка, которую тоже уже совершенно забыли. Но вот у Рязанова была одна такая благородная мысль — он верил, что каждый фильм должен свою популярность, Рязанов ненавидел эту популярность, ему хотелось снимать элитное кино, но каждый фильм должен, раз уже это популярное массовое произведение, он должен спасать от забвения кого-то. Вот так он вытащил, например, из забвения стихи Цветаевой, которые знали тогда, ну 5% читательской аудитории. Так он спас от забвения очень хорошее стихотворение Ахмадуллиной, потому что у Ахмадуллиной известны были только те стихи, которые стали песнями. Одна из них знаменитая «Не знаю я, известно ль вам», из «Достояния республики»: «Я этим городом храним». Тоже фильм забыт начисто, хотя это лучшая роль Миронова, а песню знают все. Точно так же и песенка из «Иронии судьбы», не самая лучшая, «Моих друзей прекрасные черты», это стало темой всех школьных сочинений. Хотя на самом деле у Ахмадуллиной есть гораздо более талантливые тексты. Вот Рязанов просто Киршона спас, потому что если бы не Рязанов, это имя вообще было бы поглощено тьмой.
Естественно, может возникнуть вопрос, неужели он был совершенно бездарным драматургом? И если так, почему его хвалил Немирович-Данченко? Немирович-Данченко, во-первых, был человеком весьма посредственного вкуса. Он искренне совершенно считал, что Чехов прекрасный, конечно, писатель, но Потапенко тоже прекрасный писатель, и вообще, как писатель, Чехов один из многих замечательных беллетристов, вот драматург он каких не было. Кроме того, почему бы Немировичу-Данченко в двадцатые годы не похвалить Киршона, если театру лихорадочно нужно искать какой-то современный репертуар, а все остальное еще хуже. Понимаете, вы бы почитали те пьесы, которые писали в те годы. Мы об уровне тогдашней драматургии судим по Булгакову, и максимум, может быть, по «Бронепоезду 1469» Иванова. Но если вы посмотрите средний уровень тогдашней драматургии, например, пьесу Третьякова «Хочу ребенка», или «Рычи Китай», на этом фоне вам покажется, что Киршон еще очень и очень ничего. И кстати говоря, очень многие современные авторы, которые кидаются выполнять социальные заказы, они на уровне Киршона тоже абсолютные бездари. Потому что Киршон, в этом его отличие, верил, и его письма Сталину с просьбой спасти, реабилитировать, письма эти проникнуты глубочайшей любовью и глубочайшей тоской, и читать их мучительно. Вот почему я думаю, что этого человека нужно вспоминать, конечно, и с презрением, и с благодарностью, и в каком-то смысле, с глубочайшей жалостью.