Он отнюдь его не избежал! Советская эзотерическая традиция была для Пелевина питательной средой, он вырос из всех этих кружков, читающих Кастанеду, обменивающихся бледными ксероксами Блаватской, которые я застал. Я в Школе юного журналиста прочел Блаватскую, а на первом курсе, в 1984 году, у нас была преподавательница, вхожая в кружок Аллы Андреевой, вдовы Даниила Леонидовича, и я… Кстати говоря, Леонид Николаевич тоже был близок к эзотерическим кругам. Даниил Леонидович был гений, и я ни секунды в этом не сомневался. И я в 1984 году на первом курсе вместо того, чтобы внимательно изучать историю зарубежной печати и, в частности, марксизма, читал «Розу Мира», которую нам давала эта добрая и прекрасная женщина, которая входила в кружок Андреева. Сам я в этот кружок не входил, но видел один раз Андрееву на выступлении в Доме журналистов. Она производила, конечно, оглушительное впечатление: она выглядела очень молодо, очень стройно, она была заряжена нечеловеческой энергией, и, конечно, Алла Андреева — это одна из самых святых и героических вдов в русской литературе.
Когда я читал «Розу Мира» — для 1984 года это было сильное впечатление, я вам скажу. Понимаете, у Засурского на факультете была не идеологизированная, у него была свободная атмосфера, дай бог ему здоровья. Поэтому я эти эзотерические кружки не осуждаю. Некоторые там свихнулись под влиянием отчасти Головина, отчасти Джемаля, а другие наоборот… Правда, Джемаль был очень полезным опытом: прочесть «Ориентацию — Север» в 18 лет очень полезно. Это же продолжает ницшеанско-витгенштейновскую традицию афористическую, это просто литературно великолепно. Хотя я саму по себе «ориентацию — север» не люблю как понятие; понятие, в наше время уже совершенно попсовой. Не зря оно стало рефреном песенки. Но для меня оно по-прежнему важно.
И то, что я вырос в обстановке этих эзотерических кружков,— видите, все люди, их посещавшие, запомнили эти московские подвалы и заставы. Понимаете, Тодоровский не просто же так ходил тК Райкову — он снял «Гипноз», в котором, как ни странно, атмосфера фильма (притом, что там все ходят с мобильниками, смотрят современные фильмы) — это атмосфера той Москвы, того снегопада. Это атмосфера его отрочества. Как-то удивительно точно Тодоровский умудрился в «Гипнозе» воспроизвести атмосферу эзотерического кружка. Я был у Райкова, это было очень страшно. Слава богу, я оказался совершенно не гипнабелен, у меня сложные отношения к практикам Райкова (примерно такие же, как и у Владимира Леви в его романе автобиографическом), но атмосфера этой мансарды, где я увидел впервые Алексея Петренко, в частности (Райков же играл Хвостова в «Агонии», а Петренко — Распутина, и они дружили),— это для меня было шоком тем еще, понимаете? Я-то помню Москву «Мастера и Маргариты», весеннюю грозовую Москву мансард, подпольных встреч, таинственных разговоров, и девушек тогдашних я помню. Поэтому Пелевин совершенно не избежал этой атмосферы, он из нее вырос. Тут важно было не то, чему учили в Южинском переулке. Атмосфера была гораздо важнее.
Эзотерические кружки сильны именно атмосферой. Понимаете, как в алхимии — как говорит Остромов — важно не то, что у вас получается в результате соединения веществ. В алхимии важны те приключения, которые вы претерпеваете в процессе сбора всех этих прекрасных веществ: ворона крыло, артишоковый лист,— все, что я люблю по рассказу Нины Катерли «Волшебное зелье».
Кстати, Елена Эфрос, поэт замечательный, тоже в стихах своих очень чувствует эту атмосферу того Петербурга. И я хорошо помню тот Ленинград, в котором работали молодой Попов, молодой Житинский, молодая Катерли. Эти зеленые ночи, эти таинственные непонятные квартиры, этот «Сайгон»,— вот это атмосфера советской мистики, и это аура, конечно, у Пелевина уцелела, только у него она и жива. Ну и еще, конечно, у Тодоровского, но они же ровесники, погодки. Вот, кстати, «Гипноз»… Если кто-то хочет почувствовать атмосферу исчезновения людей (а люди действительно как бы исчезали в никуда, рассасывались), охота за привидениями, эти шабаши на Воробьевых горах (тогда Ленинских, и для меня до сих пор Ленинских по причинам ностальгическим),— это мне понятно чрезвычайно.
Я не могу сказать, что это была здоровая обстановка. Но ведь и Серебряный век тоже был не здоровой обстановкой, а между тем картинка Сомова «Арлекин и смерть» ценна нам не как живопись. Живопись — обычная, такая маньеристская. Но дух Серебряного века по этой репродукции в БВЛ-овском томе «Поэзия Серебряного века» уж как-нибудь запоминается.