Войти на сайт через
Закрыть
Почему Михаил Кузмин не эмигрировал, хотя у него были возможности, например, дружба с Георгием Чичериным и Юрием Юркуном? Связано ли это с невозможностью писать в Европе?
Дмитрий Быков
>50

Нет, не в этом дело. Это вопрос, конечно, к Мальмстаду, к Богомолову; к людям, которые Кузминым занимались не в пример более серьезно; или к Кушнеру, может быть, который его прочел еще в 60-е годы, и для него это было, как он сам вспоминает, самое главное открытие в Серебряном веке. Я просто очень люблю Кузмина. И мне кажется, что здесь сыграло, понимаете, некоторое непонимание большинством современником скорее его старообрядческих, его французских, актерских, музыкантских корней. В Кузмине обычно видят стилизатора, утонченного флориста, друга акмеистов.

Где слог найду, чтоб описать прогулку,
Шабли во льду, поджаренную булку
И вишен спелых сладостный агат?

Но Кузмин времен «Сетей» и «Вожатого», Кузмин даже времен «Александрийских песен» в огромной степени явление русское, русское корневое. И мелодика стиха его совершенно русская, иногда совершенно раешная. «А мы, как Меньшиков в Березове, читаем Библию и ждем». Он же сделан из них, вот этот «маркиз Кузмин», ближайший друг Сомова, и проза его — такой Сомов литературный,— этот Кузмин был из них самым русским. Прочитайте «Параболы», прочитайте «Форель», «Лазаря», последние все стихи; все, что сохранилось. Конечно, Кузмин — русское явление. И дело не в том, что он революцию эту одобрил или не одобрил. Я думаю, он не думал о ней вообще. Кузмин — фаталист, он не из тех, кто уезжает. Он и в любви фаталист: гадает, загадывает, ждет «повезет — не повезет». Он не человек действия. Вот когда я в «Остромове» заставил его произносить этот монолог о морали («Наденька, больше всего бойтесь морали: они ее придумали, чтобы манипулировать»), я же исходил в огромной степени из его дневников. А в дневниках у него все время ненависть к людям, которые знают, чего они хотят и умеют этого добиться. Он именно ждет удачи, ждет счастья, ждет, когда начнет писаться. Он человек уюта, он любит уют, тихую, сладкую, уютную жизнь. И уезжать для него — куда бы он уехал? Что бы он там стал делать? Понимаете, Кузмин, который суетится, который пытается на новом месте ужиться?

Понимаете, действительно, права Цветаева: у него внешность тысячелетнего старика, у него тысячелетние глаза ассирийские. И как-то представить Кузмина, который пытается построить уют на новом месте,— даже если бы уехал Юркун, он все равно бы не уехал, мне кажется. Это, понимаете, такие русские корни, русские мотивы у Кузмина — это недоисследованная, недопонятая тема. А в нем на самом деле вот этой глубокой, стаообрядческой русскости, фаталистической, несколько мазохистской,— в нем гораздо больше ее, чем в Европе. Хотя это так не выглядит, но клянусь вам, что это так. И потом, я не очень понимаю, что бы он там делал. Здесь он выживал переводами, здесь у него был свой кружок. А там в абсолютном одиночестве… Он же всегда был одинок, понимаете? С Гумилевым он рассорился, а других друзей у него и не было. У него не было по-настоящему круга своего. Мне кажется, что просто представить Кузмина вне его квартиры, вне его книг — нет, не могу совершенно.

И вот, понимаете, мы ждем от людей каких-то предсказуемых поступков, которые были бы для них органичны. Вот для Кузмина органично было уехать. Вот для Саши Черного органично было бы быть пацифистом, а он пошел на войну, он воевал. Двое пошли на войну, трое: Лившиц, Гумилев и Саша Черный. Для них это было как-то естественно, как-то органично. А скажем, для Блока это было неестествен, но Блок со своим фатализмом все-таки табельщиком пошел. А результат, скажем, русской революции тоже достаточно неожиданный, потому что Ходасевич со всей его архаической поэтикой очень радостно приветствовал Октябрь и говорил, что «ничего нет плохого, если какое-то время поголодают люди вроде нас с вами». Потом он написал стихотворение «Капитан», в котором разочаровался в НЭПе, в том, что конец света не дошел до конца.

Они вели себя в соответствии с какими-то глубинными импульсами, а не в соответствии с внешними масками. Можем ли мы себе представить в эмиграции, например, Чуковского, со всем его европеизмом и англоманством? Нет, конечно. А можем ли мы представить в эмиграции Кузмина со всей его европейской утонченностью и маньеризмом? Нет, конечно, потому что Кузмин — это человек, который все принимает, принимает смерть; он живет и за час до смерти разговаривает с Юркуном о балете, потом говорит: «Ладно, жизнь кончена, остались детали». В нем было это мужество где-то на глубинном уровне.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
В чьем переводе лучше читать Уильяма Шекспира?

Сонеты лучше всего перевел Маршак, меня с этого не собьешь. Хотя это, конечно, выглядит, как кафель по сравнению с грубым таким шекспировским булыжником, но он их сделал внятными. Мне, кстати, очень нравится, как Матвеева в последние годы переводила сонеты Шекспира. Она великолепно воспроизводила шекспировскую корявость и сложность шекспировской мысли. Я считаю, что пьесы лучше всего переводил, конечно, Лозинский. Во всяком случае, перевод «Гамлета» лучший — Лозинского, тут я с матерью совершенно согласен. Это романтический, темный, туманный Гамлет. Перевод Пастернака гениален по энергии, по мускулатуре, но у Лозинского ещё, к тому же, эквилинеарный перевод, что тоже важно.

Что…

Можно ли назвать прозу поэтов — своеобразной амбидекстрией? Что вы думаете о повести Сергея Есенина «Яр»?

Повесть Сергея Есенина «Яр» очень плохая. И поэтому попытка снять Мариной Разбежкиной картину по ней мне тоже показалась не очень интересной, хотя картина гораздо лучше повести. Есенин не умел писать прозу. Это такой старый принцип, старое правило оценивать качество поэта по его прозе. У него есть замечательные письма. У него есть очень хороший очерк «Железный Миргород». Но он, как и Маяковский, большую прозу писать совершенно не мог. Маяковский это честно осознавал и отделывался такими фрагментарными очерками, такими, как «Мое открытие Америки». Маяковский, кстати, действительно был левша, поэтому ему и языки не давались. Есть, говорят, такая связь. А что касается амбидекстрии такой:…

В мемуарах Юрия Анненкова написано о их последней встречи с Маяковским — Маяковский сказал ему: «Я уже перестал быть поэтом, теперь я чиновник». Справедливо ли это высказывание?

Знаете, эмигрантским мемуарам, особенно мемуарам Юрия Анненкова, который был гениальным художником и довольно обыкновенным литератором, насколько можно судить по «Повести о пустяках»,— верить этому можно с очень большим приближением. Верить Одоевцевой и Иванову вообще не нужно, это художественное преувеличение, художественные произведения, притом, что высокохудожественные: и тексты Иванова («Петербургские зимы»), и особенно, конечно, тексты Одоевцевой. «На берегах Невы» — это книга, которой я многим обязан: я прочел ее в 12 лет. Дали нам почитать, дома было много самиздата, и как раз картинка Анненкова на обложке — я этот синий том вспоминаю с огромной нежностью. Я от матери много знал…

В дневнике Евгения Шварца сказано, что редактор «Сатирикона» Аркадий Аверченко верно схватил внешнее в современном искусстве: «Это от дендизма, я верю в то, что никто ни во что не верит». Действительно ли «Сатирикон» об этом?

Он и об этом в том числе, но дендизм не был его основной мишенью. Дендизм был присущ в той или иной степени самому Аверченко. Если говорить о том, что никто ни во что не верит: да, вот это такой нигилизм и, если угодно, некую духовную импотенцию, полное нежелание во что-либо вписываться и за что-либо бороться,— об этом больше других сатириконцев писал Саша Черный, который как-то и находился на обочине «Сатирикона», но тем не менее был там одним из самых известных, любимых авторов. А что он, действительно, всегда был наособицу, как вспоминает Чуковский, так он в принципе был человек не очень контактный. Мне такой его современной интонацией кажется Иртеньев — тоже довольно колючий в общении, что не…

3401
одобренная цитата
12020
цитат в базе
28.3%