Нет, не в этом дело. Это вопрос, конечно, к Мальмстаду, к Богомолову; к людям, которые Кузминым занимались не в пример более серьезно; или к Кушнеру, может быть, который его прочел еще в 60-е годы, и для него это было, как он сам вспоминает, самое главное открытие в Серебряном веке. Я просто очень люблю Кузмина. И мне кажется, что здесь сыграло, понимаете, некоторое непонимание большинством современником скорее его старообрядческих, его французских, актерских, музыкантских корней. В Кузмине обычно видят стилизатора, утонченного флориста, друга акмеистов.
Где слог найду, чтоб описать прогулку,
Шабли во льду, поджаренную булку
И вишен спелых сладостный агат?
Но Кузмин времен «Сетей» и «Вожатого», Кузмин даже времен «Александрийских песен» в огромной степени явление русское, русское корневое. И мелодика стиха его совершенно русская, иногда совершенно раешная. «А мы, как Меньшиков в Березове, читаем Библию и ждем». Он же сделан из них, вот этот «маркиз Кузмин», ближайший друг Сомова, и проза его — такой Сомов литературный,— этот Кузмин был из них самым русским. Прочитайте «Параболы», прочитайте «Форель», «Лазаря», последние все стихи; все, что сохранилось. Конечно, Кузмин — русское явление. И дело не в том, что он революцию эту одобрил или не одобрил. Я думаю, он не думал о ней вообще. Кузмин — фаталист, он не из тех, кто уезжает. Он и в любви фаталист: гадает, загадывает, ждет «повезет — не повезет». Он не человек действия. Вот когда я в «Остромове» заставил его произносить этот монолог о морали («Наденька, больше всего бойтесь морали: они ее придумали, чтобы манипулировать»), я же исходил в огромной степени из его дневников. А в дневниках у него все время ненависть к людям, которые знают, чего они хотят и умеют этого добиться. Он именно ждет удачи, ждет счастья, ждет, когда начнет писаться. Он человек уюта, он любит уют, тихую, сладкую, уютную жизнь. И уезжать для него — куда бы он уехал? Что бы он там стал делать? Понимаете, Кузмин, который суетится, который пытается на новом месте ужиться?
Понимаете, действительно, права Цветаева: у него внешность тысячелетнего старика, у него тысячелетние глаза ассирийские. И как-то представить Кузмина, который пытается построить уют на новом месте,— даже если бы уехал Юркун, он все равно бы не уехал, мне кажется. Это, понимаете, такие русские корни, русские мотивы у Кузмина — это недоисследованная, недопонятая тема. А в нем на самом деле вот этой глубокой, стаообрядческой русскости, фаталистической, несколько мазохистской,— в нем гораздо больше ее, чем в Европе. Хотя это так не выглядит, но клянусь вам, что это так. И потом, я не очень понимаю, что бы он там делал. Здесь он выживал переводами, здесь у него был свой кружок. А там в абсолютном одиночестве… Он же всегда был одинок, понимаете? С Гумилевым он рассорился, а других друзей у него и не было. У него не было по-настоящему круга своего. Мне кажется, что просто представить Кузмина вне его квартиры, вне его книг — нет, не могу совершенно.
И вот, понимаете, мы ждем от людей каких-то предсказуемых поступков, которые были бы для них органичны. Вот для Кузмина органично было уехать. Вот для Саши Черного органично было бы быть пацифистом, а он пошел на войну, он воевал. Двое пошли на войну, трое: Лившиц, Гумилев и Саша Черный. Для них это было как-то естественно, как-то органично. А скажем, для Блока это было неестествен, но Блок со своим фатализмом все-таки табельщиком пошел. А результат, скажем, русской революции тоже достаточно неожиданный, потому что Ходасевич со всей его архаической поэтикой очень радостно приветствовал Октябрь и говорил, что «ничего нет плохого, если какое-то время поголодают люди вроде нас с вами». Потом он написал стихотворение «Капитан», в котором разочаровался в НЭПе, в том, что конец света не дошел до конца.
Они вели себя в соответствии с какими-то глубинными импульсами, а не в соответствии с внешними масками. Можем ли мы себе представить в эмиграции, например, Чуковского, со всем его европеизмом и англоманством? Нет, конечно. А можем ли мы представить в эмиграции Кузмина со всей его европейской утонченностью и маньеризмом? Нет, конечно, потому что Кузмин — это человек, который все принимает, принимает смерть; он живет и за час до смерти разговаривает с Юркуном о балете, потом говорит: «Ладно, жизнь кончена, остались детали». В нем было это мужество где-то на глубинном уровне.