Стихотворение «Жизнь» и комментировать-то его особо даже и не надо. Но вместе с тем оно сложное и интересное.
Мне шесть, а ей под шестьдесят. В наколке;
Седые букли, душные духи.
Отлив лампад на шоколадном шелке
И в памяти далекие грехи.
Она Золя читала и Ренана,
Она видала всякую любовь,
Она Париж вдыхала неустанно
И в Монте-Карло горячила кровь.
Она таит в своем ларце старинном
Сухие розы, письма, дневники;
Она могла бы объяснить мужчинам
Все линии несытой их руки.
Всезнающе, загадочно, упрямо
Она заглядывает мне в глаза,
Из книг возникнув Пиковою Дамой,
Суля семерку, тройку и туза.
Мне двадцать лет, а ей, должно быть, сорок.
Он вял слегка — атлас и персик плеч,
И перси дышат из брюссельских сборок,
Маня юнца щекою к ним прилечь.
Как сладко будет овладеть такою —
Порочною, подклеванной вдовой:
Жизнь надо брать с холодной головою,
Пока она с горячей головой.
Она за дерзость будет благодарной,
Под пальцы ляжет, словно глины пласт.
Она мундштук подарит мне янтарный
И том стихов на ватмане издаст.
Она раскроет деловые связи,
Она покажет в полутьме кулис
Все тайны грима, все соблазны грязи,
Все выверты министров и актрис.
Она уже не кажется загадкой,
Хоть жадный взор стыдливо клонит ниц…
Мне тоже стыдно, и гляжу украдкой
На трепеты подстреленных ресниц.
Мне тридцать семь, ей двадцать два едва ли.
Она резва, заносчива и зла,
Она с другим смеется в бальной зале,
С другим к вину садится у стола.
Всё ясно в ней, от похоти до страхов,
Хотя вечно лжет лукавый свежий рот,
И никель глаз среди ресничных взмахов
Мое же отраженье подает.
Не упустить задорную беглянку!
Девчонка! Ей ли обмануть меня?
Билет в балет, духов парижских склянку —
И льнет ко мне, чуть голову клоня.
Но горько знаешь этот пыл условный
И медлишь, и томишься, и грустишь,
И ей в глаза, как в кодекс уголовный,
В минуты пауз трепетно глядишь…
Мне пятьдесят, а ей, пожалуй, девять.
Худа, и малокровна, и робка.
В ней спит болезнь — ее боюсь прогневить:
Столь сини жилки в лепестке виска.
О, девочка! О, дочь моя больная!
На солнце, к морю, в Ялту бы, в Сухум!
Она всё та ж, но каждый день иная:
Она слабеет, и слабеет ум.
Учить ее? Читать ли ей баллады?
Играть ли с нею в хальму иль в лото?
Таясь, ловлю испуганные взгляды,
В которых мглою проступает ТО…
Мне шестьдесят. И вот она — младенец.
К ней в колыбели жмется дифтерит,
И сверстников моих и современниц
Кружок последний на нее глядит.
Поднять ее, зажать ее в ладони,
От старости холодные, как лед:
Быть может, ужас, за душой в погоне,
Как жар, хоть на полградуса спадет?
Но нет: хрипит! Стою бессильным дедом:
Как ей помочь? Как вдунуть воздух в грудь?
А Черный Ветер, страшен и неведом,
Уже летит в ней искорку задуть…
Это гениальное стихотворение, писаное в 1943 году, в самый критический момент советской истории и в довольно критический момент жизни Шенгели. Шенгели — поэт далеко не первого ряда. Мандельштам о нем, кстати, говорил: «Каким прекрасным поэтом был бы Георгий Шенгели, если бы умел слышать ритм». Действительно, у него ритмы довольно-таки заемные, хотя есть и совершенно гениальные озарения.
Но гениальность этого стихотворения, которое впервые появилось в 1982 году в альманахе «День поэзии» и меня тогда же потрясло, в том, что, во-первых, здесь как бы два плана, совершенно очевидных. Первый — это метафора самого отношения к жизни. Жизнь в детстве представляется суровой и довольно скучной старухой. В юности она предмет вожделений, довольно похотливых. В зрелости она вопрос такого азарта, как любовь к 20-летней. А в 50 и в 60 она девочка, и ты уже чувствуешь колебания этого огня. Чувствуешь, что она иссякает. И поэтому в старости действительно отношения с жизнью — это отношения с младенцем, с хрупким.
Но есть и второй план, который не так очевиден и гораздо более сложен. Знаете, я из всего Финчера всё-таки (хотя это совсем не триллер) больше всего люблю «Бенджамина Баттона». Я много раз пересматривал эту картину — недооцененную, получившую, конечно, все положенные премии, но вечно осуждаемую за сентиментальность, за многословие.
Понимаете, я рыдаю над этим фильмом всегда. При том, что его лейтмотивы — пресловутые пуговицы, золотые часы, вода — это немножко избыточно. Как бы сказать, слишком наглядно. Он действительно затянут. В нем есть все приметы артхауса. Но знаете, когда артхаусом занимается режиссер, всю жизнь о нем мечтавший, а вынужденный снимать коммерческое кино, он, естественно, как Гор Вербински в «A Cure for Wellness», в «Лекарстве от здоровья», перебарщивает. Он хочет быть слишком эстетом. Кстати говоря, у Финчера это тоже есть.
Но всё-таки «Бенджамин Баттон» — это картина, в которой, на мой взгляд, точнее всего отражен главный парадокс любви. В начале жизни женщина всегда младше, а в конце она всегда старшая, даже если она ребенок. Потому что ты беспомощен. И вот этот момент, когда героиня баюкает бывшего любовника, прижав его к старческой груди — это момент невероятного творческого напряжения, невероятных догадок, очень точных ощущений.
Ведь в книжке, в этом маленьком 10-страничном рассказе Фицджеральда, поймано очень точное ощущение. Мы с годами не стареем. По крайней мере, мужчины. Мы с годами именно молодеем. И раскрепощаемся, и меньше в нас цинизма. Сколько я видел людей, которых я знал победительными циниками, удивительно глупо сентиментальными в старости. Я бы сказал, по-детски сентиментальным в старости.
Я вспоминаю, что в 7 лет, в 10 лет я больше знал о мире, чем сейчас. Не всё понимал, но обо всем догадывался. Потому что проблемы, с которыми я сталкивался, были масштабными проблемами. Это были проблемы взрослого человека. А сегодня такая вынужденная инфантилизация общества приводит к тому, что деградируем мы все.
И стихотворение Шенгели «Жизнь» именно отражает вот эту возрастную эволюцию. Потому что старик всегда беспомощен, и в руках у него, если считать жизнь его единственным достоянием, всегда всё более хрупкое, всё более беспомощное существо.
Попытка рассмотреть жизнь, свою жизнь, объективировав ее до предела, представив ее женщиной. Жизнь как женщина — это не новый прием. Этого было довольно много в литературе романтизма, например. Представить жизнь, с одной стороны, как шагреневую кожу, которая сжимается, а с другой стороны, как чахоточную деву. Ведь чахоточная дева — это вечный романтический персонаж, начиная с Эдгара По, говорившего, что смерть прекрасной женщины — самый достойный предмет искусства.
Романтическая женщина (читай романтическая жизнь) всегда уязвима. Поэтому романтический герой так легко с ней расстается, так часто ее теряет. Некоторый отсвет такого отношения к жизни есть у Ремарка, у которого чахоточная дева Патриция Хольман — это и есть метафора жизни после войны. Она же тоже туберкулезная и такая несчастная именно от того, что она дитя войны. И все они. И Роберт Локамп тоже дитя войны. Женщина у него в руках — это Пат Хольман, вот эта красавица, которая сейчас умрет, и после нее всё станет бессмысленным.
Кстати говоря, весьма любопытно, что после Второй мировой войны Ремарк переосмыслил «Трех товарищей» и написал «Жизнь взаймы», когда жизнь парадоксальным образом берет верх над романтическим героем. Она выживает, выздоравливает, а он разбивается в гонке.
Это тоже такой весьма интересный триумф жизни, который заметен в Европе 50-х. Если в Европе 30-х властвовала смерть на всех уровнях, и главный некрофил становился главным лидером (по Фромму), то в Европе 40-50-х торжествует жизнь.
И как же пошло она торжествует! Понимаете, потому что выжили ценой очень серьезной деградации. Европа отказалась от идеи сверхчеловека, потому что увидела, к чему она приводит. Но такая жизнь — это тоже такое шевеление инфузорий, а не жизнь. Как это ни печально. Так что Ремарк успел переосмыслить коллизию, которую так точно описал Шенгели.
Кстати говоря, что касается композиции этого стихотворения, она очень точно исполнена, очень точно построены сами эти стихи — как череда таких картин. Потому что, к сожалению, единственный портрет мужчины можно написать через его отношение к любви. И главная динамика мужской жизни — это история отношений завоевателя, обладателя, мореплавателя и стрелка. Это путь, который ведет либо к одиночеству («Я угрюмый и спокойный зодчий храма, восстающего во мгле»), либо к зависимости, либо к этой пошлости, когда ты вынужден пресмыкаться у ног молодого и безжалостного существа.
Я, разумеется, даю сейчас поводы что-то заподозрить в моей биографии, какие-то параллели. Но у меня-то как раз, понимаете, всё наоборот. Я, как поэт, всё-таки мужчина без возраста, и люблю женщину без возраста — ну, таких женщин не делали тогда. А история Шенгели — это как раз история мужчин XX века, которая закончилась, к сожалению, нашем временным поражением. Бог даст, в XXI веке у нас получится лучше.