Войти на БыковФМ через
Закрыть
Лекция
Литература

Антон Чехова, «Вишневый сад»

Дмитрий Быков
>100

«Вишневый сад» Чехова можно назвать первой литературной удачей 1904 года Он был написан в 1903-м, в 1904-м был главным хитом театральной Москвы в постановке МХТ. Рискну сказать, что в недолгой и, в общем, трагической жизни Чехова это был первый абсолютный театральный успех. После довольно сдержанного приема «Иванова», который понравился немногим, после полного провала первой постановки «Чайки» и странного, довольно двусмысленного успеха второй ее редакции, когда после спектакля МХТ все понимали, что произошло театральное событие, но еще не понимали, какое, «Вишневый сад» четко обозначил рождение нового театра. Нового по трем параметрам.

Во-первых, это театр символистский, потому что, конечно, пьесы Чехова, и особенно «Вишневый сад», обладают огромной мерой условности. Бунин, например, наезжал откровенно на пьесу, говоря: «Где видел Чехов в России, в русских усадьбах огромные вишневые сады? Яблочные были, вишневых не помню». Тут совершенно не важно, бывают вишневые сады или нет. Вишня для Чехова необычайно важна именно благодаря своей эфемерности, легкому, летучему цвету, непрагматизму, потому что с яблоневого сада еще можно снять какое-то состояние, а с вишневого уже никак. Вишня – даже и не дерево, строго говоря, она такой древоподобный кустарник, в этом смысле положение ее промежуточное. Поэтому когда топором стучат по этим вишням, они как-то выглядят особенно уязвимо, особенно жалко. Яблоню ты поди сруби, а вишня – это что-то гораздо более хрупкое. Но символ, конечно, не только в этом. Все персонажи этой драмы, этой трагедии, которую сам автор назвал комедией (и мы сейчас объясним, почему) – это, безусловно, некие штампы, архетипы русской литературы. Чехов писал «Вишневый сад» как эпилог к собственной жизни и как эпилог к русской литературе, которая ведь, по большому счету, на «Вишневом саде» заканчивается. Русская классическая литература, ее золотой век. Начинается век Серебряный, который, конечно, действительно «труба пониже и дым пожиже».

Чеховская литература – эпилог помещичьей эпохе, финал и разрешение всех главных конфликтов, реквием и пародия. Вот что особенно важно. Вторая принципиальная новизна этого, как выражался Ибсен о себе, «драматического эпилога» - это абсолютно новый, не бывавший еще в русской литературе интонационный синтез. Да, «Вишневый сад» - трагедия, кончается жизнь, но при всём при этом «Вишневый сад» - это пародия страшная, горькая, ядовитая комедия, отчаянное издевательство над всеми этими людьми. И самое главное, что в этой пародийной трагедии, высокой пародии, если угодно, в финале ее есть и некий свет. И вот это третье, что делает ее таким принципиальным новаторством. Да, конечно, «Вишневый сад» отпевает и русскую усадьбу, и русскую жизнь, и русского помещика, но вместе с тем он впервые в русской литературе хоронит Лопахина. Только что народился новый человек, народился купец, представитель русского капитализма, на которого все молятся. Но однако, если вы смотрели замечательный фильм Сергея Овчарова, который так и называется «Сад», там все заканчивается кадром отъезжающей Раневской, провожающего Лопахина и крупным титром «Шла, однако, осень 1904 года» или просто «Шел, однако, 1904 год». Почему нам это важно? Потому что Лопахину осталось очень недолго, а вот Раневская, пожалуй, бессмертна, потому что вовремя уехала. А вот Симеонов-Пищик – помните, Симеонов-Пищик, несчастный помещик, сосед, который вечно должен и вечно спасается каким-то чудом, потому что у него в конце на участке, помните, нашли какую-то белую глину и англичане стали ее рыть. Вот здесь очень важная и в каком-то смысле спасительная чеховская мысль. Прагматик обречен. Обречен тот, кто надеется трудом, строительством железных дорог, вырубанием вишневого сада продлить свое существование. Спасение приходит ниоткуда. Толстый, смешной, с идиотской фамилией, добрый Симеонов-Пищик, этот толстый ангел русского помещичьего землевладения всегда спасется, потому что то у него найдется какая-нибудь белая глина, то вишня у него начнет образовывать, домыслим от себя, какой-нибудь нефтяной перегной. Но всегда как-то Симеонов-Пищик спасется, а вот на Лопахине лежит явственная печать обреченности. И когда Петя ему говорит: «И еще одно, голубчик, не размахивай руками! Ведь у тебя тонкие, аристократические руки, зачем же ты все время размахиваешь руками?» Это абсолютно точная формула. Мы не любим Лопахина именно за то, что он самодоволен. Он размахивает руками. Он все время говорит о том, какие у него будут наполеоновские планы, как он проведет железную дорогу, как он начнет торговать участками, сколько он выручит – и мы понимаем, что у него ничего не выйдет, потому что не этими вещами покупается в России бессмертие. Бессмертны в России неопытные, непрагматичные, в общем, беспомощные люди. Бессмертен Петя Трофимов, вечный студент, смешной Петя, у которого такие жалкие калоши, который падает с лестницы, но ему достается любовь Ани. Аня любит его, они говорят: «Прощай, старая жизнь! Здравствуй, новая жизнь!». И вообще когда мы смотрим на Петю Трофимова, мы как-то понимаем, что будущее-то все-таки за ним, потому что Петя добрый. Больше того, когда Раневская ему говорит: «Петечка, как это смешно в ваши годы не иметь любовницы», мы понимаем, что Раневская, в сущности, пошлая стареющая баба, говорит она ему грубую, бестактную вещь, которой потом сама стыдится. Петя с его чистотой – это тот, кто в конце концов получит все бонусы. И Аня – нелепая, неумелая, даже, пожалуй, неумная Аня, которая говорит «мы будем работать, а вечерами мы будем читать». За ней прелесть, свежесть, очарование жизни, а за это Чехов прощает все, и поэтому у Ани все будет прекрасно.

Для Чехова, строго говоря, есть всего две категории людей, которых он не приемлет абсолютно. Первая категория – прагматики, он прекрасно понимает, что у прагматиков никогда ничего не получается. Вторая категория… Я рискну, конечно, сказать, что он сильно не любит Гаева. Гаев произносит там одну из самых трогательных реплик. Помните, он говорит: «Когда-то я сидел у этого окна и смотрел, как мой отец идет в церковь». Это слезная реплика, после которой невозможно не разрыдаться. Но Гаев Чехову тоже неприятен. Почему? Потому что Гаев утратил жизнь, утратил всё. Всё проиграл на бильярде. Когда он говорит «Дорогой, многоуважаемый шкаф!», это уже гаерство (Гаев – неслучайная фамилия). Это ерничество на пустом месте. Гаев Чехову неприятен именно потому, что это, в общем, абсолютно пустой прощелыга, который прощелкал собственную жизнь, и все его реплики типа «Дуплетом желтого в середину!» как раз и говорят о том, что ничего, кроме бильярда, давно уже в этой голове не осталось.

Любит Чехов, как ни странно, беспомощных романтиков. Он любит Аню, Петю, а больше всего любит Шарлотту, потому что Шарлотта задает этой пьесе ее удивительный стиль и тон. Шарлотта – приживалка при Раневской, такая клоунесса, это такой автопортрет. Я, в общем, не согласен с Александром Минкиным, который довольно глубокую статью написал о «Вишневом саде». Он увидел в Лопахине чеховский автопортрет. Я с этим не могу никак согласиться именно потому, что Лопахин размахивает руками. Лопахин самодоволен: «Музыка, играй отчетливо! Идет новый владелец вишневого сада!». Сказал бы так Чехов? Никогда в жизни, боже упаси. Даже если учесть, что Лопахин это говорит (там авторская ремарка) с иронией, все равно это противно, это плохая реплика.

Для Чехова настоящий автопортрет – Шарлотта, которая все это рассказывает. Помните, когда она берет одеяло: «О, мой мальчик, мой мальчик! Ты раскричался. Мне тебя очень…», – бросает куль в стену – «жалко». Вот это весь Чехов. Не плачь, мне тебя очень жалко, мне тебя очень – бум! – жалко. Вот то, что она его бросает и над ним плачет – в этом, собственно, и есть автопортрет чеховской манеры.

«Вишневый сад» – пародийное прощание. Мечта всех старых актеров – сыграть Фирса. Я помню, как старенький Игорь Ильинский играл это в Малом театре, какая это была пронзительная роль, в спектакле, который он сам поставил с выпускниками своего курса. Он, пожалуй, точнее всех это играл, великий Ильинский. Когда он сидел и с интонацией такой беззлобной беспомощности говорил: «Эх ты… недотепа!». Но надо же помнить и то, что он действительно недотепа. Более того, надо помнить, что Фирс, в общем, дурак, больше того – дурак и трус. Помните, он говорит: «Перед несчастьем тоже было: сова кричала». «Перед каким?». «Перед волей». Боится воли человек. И то, что Фирс помирает в этом заколоченном доме… «Человека забыли, я тут посижу». Человека забыли – это, конечно, воспринимается и как трагедия, и, чего уж говорить, как возмездие. Ну не жильцы они все, да?

Кроме того, это еще одна важная мысль. Им всем не до человека. Пусть Фирс плох, пусть он глуп, но все-таки он человек. А человека забыли! Это очень важно. Человека забыли, именно поэтому русский XX век пройдет под знаком такой бесчеловечности. И добрый Петя, и романтическая Аня тоже не вспомнили про Фирса. Аня только говорит, что Фирс болен, надо бы ему помочь. Но это единственное, кроме этого воспоминания, она ничего сделать не может. Наверно, XX век – история о том, как человека забыли в заколоченном доме. Здесь Чехов оказался абсолютно прав.

Идут вечные споры о том, кто такой Чехов. Я помню, одна из довольно пошлых статей классика советской литературы – не буду его называть, потому что это был, в общем, хороший и честный писатель, но эта статья была очень пошлая. Она называлась «Гений такта». Я думаю, гораздо ближе к пониманию Чехова подошел Александр Адабашьян, который сказал, что Чехов – самый жестокий писатель в русской литературе. Помните, как в «Новой даче» мать говорит: «Вообще я не люблю родителей, которые хвалят своих детей, но мои дочки совершенно, совершенно особенные!» и подталкивает к герою двух дочерей, похожих на две булки. Это очень точно. Чехов, конечно, великий знаток человеческого сердца, но и великий критик благих порывов, и великий насмешник. Точнее его с такой хирургической точностью никто ничего не препарировал.

Я должен вам сказать, что Чехов – действительно очень тонкая хирургия. Не зря его лучший рассказ из ранних называется «Хирургия». Вот если сравнить два произведения: «Рассказ о семи повешенных» Андреева и «Вишневый сад» Чехова. Их разделяют три-четыре года. Действительно, Андреев при всем своем таланте и, даже я рискну сказать, гении все-таки пишет помелом. То, что какая-то метла гуляет по забору, как писал о нем Чехов, как афишным клеем это нарисовано – это действительно так. И поэтому «Рассказ о семи повешенных» со всеми его ужасами производит на читателя гораздо меньшее впечатление, чем «Вишневый сад» с его, в общем, копеечной драмой. Никто не умирает, кроме Фирса, которому вообще сто лет. Никто по-настоящему не страдает, не разоряется, все остались при своих, но вот этот пустой дом, лопнувшая струна и то, как стучат топором по дереву за окном, производят на нас гораздо большее, гораздо более страшное, надрывное впечатление, чем все ужасы дословно описанной казни у Андреева, потому что Чехов не боится касаться своим скальпелем обнаженного мира, он не боится касаться самых больных, самых тонких мучительных вещей.

В конце концов, почему так хорошо понятна советскому человеку драма «Вишневого сада»? Мы все жили на дачах. Это была наша модель усадьбы. И вот старая дача, которую заколачивают перед осенью, продают или на которую молодые уже не приезжают, потому что они ездят отдыхать в Стамбул. Вот эта старая дача, полная детских воспоминаний, это и есть наша модель, наша метафора «Вишневого сада». Мы поэтому с такой тоской мучительной всегда эту пьесу перечитываем. Это наша жизнь, это наше расставание с нашей глупой, всегда бездарной, всегда бессмысленной (это всегда понимаешь к концу), но все-таки нашей единственной жизнью. В том-то и дело, что «Вишневый сад» – это прощание не с землевладением помещичьим, не с помещичьей эпохой, даже не с русской литературой. Это прощание человека с жизнью при полном понимании, что жизнь была, в общем, дурацкая. Другой не бывает, невозможно прожить не дурацкую жизнь, но ужасно жалко все-таки. Ужасно жалко детства, когда смотрел на отца, ужасно жалко шкафа дурацкого, некрасивого шкафа, который стоит в углу. Жалко того единственного, что было тобой и больше никогда не будет. Вот это Чехов поймал. Это предсмертная вещь. Конечно, это то же самое, что было для Ибсена «Когда мы, мертвые, проснемся». Это ощущение последней пьесы, последнего прощания с читателем, эпохой, с жизнью – со всем.

И вот я сказал бы, что «Вишневый сад» по настроению близок к «Архиерею», великому прощальному, абсолютно новаторскому чеховскому рассказу, в котором нет сюжета, а есть несколько лейтмотивов. Есть чувство умирающего архиерея, очень религиозное и глубокое чувство, когда он думает: «Господи, так страшно, так грустно и все-таки так хорошо». Вот это ощущение «страшно, грустно и хорошо» разлито над всем «Вишневым садом».

А теперь пара слов о том, почему эта глубоко трагическая пьеса называется комедией. Конечно, Чехов ставит этот подзаголовок не для жанрового определения. Он его ставит, как ставят над музыкальным произведением moderato, например, да? Играть вот так, играть умеренно. Эту пьесу надо играть как комедию, и тогда она будет как трагедия. В общем, музыкальное произведение, конечно, потому что оно на лейтмотивах построено в основном. И музыка реплик, музыка этих повторов там играет огромную роль. И надо, конечно, помнить о том, что «Вишневый сад», сыгранный как драма, как реквием, будет абсолютно не смешон, не страшен и не грустен. Он будет никаков. Там не будет диссонанса. А играть ее надо как смешную, потому что в ней много смешного. Петя с лестницы упал – смешно, и Гаев смешной, и Раневская с ее истерикой тоже смешная, и Аня, которая выходит и говорит: «Здравствуй, новая жизнь», а самой 16 лет и она ничего не умеет – это великолепно. Это надо играть как трагедию про смешных людей, и тогда все сыграет, все взорвется по-настоящему. Надо играть, как рассказывает Шарлотта, клоунесса. Это клоунская драма, конечно, потому что Чехов не склонен был собственную жизнь драматизировать. Он и к собственной смерти относился издевательски. «Подыхать еду», – сказал он Гиляровскому на прощание. Не что-нибудь, не «умирать», а «подыхать еду». И как раз вот это отсутствие уважения к смерти в нем очень примечательно. Горький, который хорошо Чехова понимал, сказал, что последние его слова «Ich sterbe», наверно, следует понимать, как «Ишь, стерва!», обращенное к Книппер-Чеховой. Это цинично сказано, но ничего не поделаешь, это по-чеховски. И вот «Вишневый сад» – это такое «Ich sterbe», в котором слышится «Ишь, стерва!». Интонация горького, насмешливого, трагического, достойного прощания с жизнью. В этом смысле, пожалуй, ничего более великого в русской драматургии не появилось.

Лишен ли Чехов самоиронии? Наоборот, как раз то, что он видит себя отчасти в образе умирающего Фирса, дурака Фирса… Это ведь к себе обращено «Эх ты… недотепа!». «Жизнь-то прошла, словно и не жил». Помните вот эту реплику? А если вдуматься, кто из нас может о себе сказать что-то другое? Это такой универсальный эпилог к любой жизни: жизнь-то прошла, словно и не жил. Это, конечно, ирония, и достаточно жесткая, что там говорить. Он не лишен самоиронии уже потому, что все герои этой пьесы, включая Шарлотту – это печальные клоуны, беспомощные клоуны. Это, в общем, клоунада. И в жанре этой клоунады русская интеллигенция живет до сих пор. Очень хорошо сказал когда-то Лев Александрович Аннинский, что вся русская литература после Чехова только и повторяет «Ich sterbe», но никак не может sterbe. Это довольно неслучайно.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Почему роман «Что делать?» Николая Чернышевского исключили из школьной программы?

Да потому что систем обладает не мозговым, а каким-то спинномозговым, на уровне инстинкта, чутьем на все опасное. «Что делать?» — это роман на очень простую тему. Он о том, что, пока в русской семье царит патриархальность, патриархат, в русской политической жизни не будет свободы. Вот и все, об этом роман. И он поэтому Ленина «глубоко перепахал».

Русская семья, где чувство собственника преобладает над уважением к женщине, над достоинствами ее,— да, наверное, это утопия — избавиться от чувства ревности. Но тем не менее, все семьи русских модернистов (Маяковского, Ленина, Гиппиус-Мережковского-Философова) на этом строились. Это была попытка разрушить патриархальную семью и через это…

Не кажется ли вам, что в фильме «История одного назначения» Авдотьи Смирновой было вполне достаточно истории о солдате-писаре и о попытке Толстого его спасти? Зачем нам подробности личной жизни Льва Николаевича?

Понимаете, в фильме должно быть второе дно. В фильме события должны отбрасывать тень, и эта тень не должна быть, помните, как у Набокова, «нарисована темной полосой для круглоты». Нужен объем. В фильме не может быть одной линии. Линия Шабунина была бы скучна. Нам надо показать и линию жизни Толстого, и линию отношений с отцом Колокольцева, и частично — с забросом, с флэшбеком — биографию Стасюлевича, и историю этого поляка-офицера. Понимаете, чем многогеройней картина, чем плотнее сеть, которую автор плетет из разных линий, тем больше он в эту сеть поймает. Я вообще категорический противник однолинейных вещей.

Знаете, я, когда смотрел картину, мне казалось, что вот и это лишнее, и это…

Как пьеса «Три сестры» связана с комедией «Вишневый сад» Антона Чехова?

Как предварительный этап, как Ионеско с Беккетом, я бы сказал. Ионеско – это все-таки еще традиционная драматургия, Беккет – уже отказ от всех условностей, полная смерть, абсолютная беспросветность. Как, может быть, «Руанский собор» Моне, который сначала все более реалистичен, а потом все более абстрактен. «Три сестры» – еще вполне себе реалистическая драма, а «Вишневый сад» – это уже символистская пьеса с гораздо большей степенью условностей, обобщения, трагифарса. Понимаете, «Три сестры» – в общем, трагедия. Она имеет подзаголовок «драма», она действительно драма. А «Вишневый сад» - уже синтез. Понимаете, это театр уже разваливается, это театр, в котором играют трагедию, но все время то…

Не могли бы вы рассказать как клаустрофобия Антона Чехова отражается в его произведениях?

Видите ли, футляр как раз — это наиболее ненавистное ему понятие. Беликов всех пытается загнать в футляр. И когда он оказывается в гробу… Помните это: «Хоронить таких людей, как Беликов, это большое удовольствие». Надо дождаться такой цинической фразы от любого русского литератора. Чехов не побоялся. Действительно, ненависть Чехова к замкнутому пространству сказалась особенно и в «Крыжовнике», и, кстати говоря, в «Доме с мезонином». Потому что как раз дом с мезонином — это внутренний мир Лидии, это теснота и духота вот с этой пристроечкой благотворительности, с мезонином. А вот Мисюсь — она любит свободу, сад, парк. Они ходят по этому саду с матерью, аукаются,…

Как давно в литературе стала актуальной тема о проживании скучной и несостоятельной жизни? Использовали ли её авторы до Антона Чехова?

Ну конечно была. У Дюмы ещё в конце сороковых годов д'Артаньян восклицает: «Мне восемнадцать, а ничего не сделано для славы!» Раньше подобную фразу говорил Наполеон. Так что идея, что «вот мне уже сто лет»,— это вертеровская идея («Я так молод, а ничего не сделал»). Поэтому самоубийство становится до известной степени протестом против жизни как таковой: лучше покончить с собой, чем длить бессмысленное обывательское существование. Это очень старая романтическая идея. Она есть у Пушкина. Да и собственно говоря, она есть у Шота Руставели в самом начале тысячелетия: «Лучше смерть, но смерть со славой, чем бесславных дней позор». Так что вряд ли вы найдёте…

Кто мешал Антону Чехову жениться? Чем Лидия Мизинова оказалась хуже Ольги Книппер?

У меня есть догадка. Он не женился на Лике, потому что он не чувствовал в ней таланта. Она думала, что он в ней есть, а в ней не было. Как не было и в Нине Заречной, которая сделана из Лики Мизиновой. Там же, в общем, её история с Потапенко частично предсказана, частично описана. «Чайка» — это очень откровенная вещь, искренняя, поэтому он так мучительно переживал её провал; это описание его романа с Мизиновой. Он чувствовал в ней пошлость, понимаете. Вот в Нине Заречной очень много пошлости, поэтому она сбежала с Потапенко, а Треплев, абсолютно автопортретная фигура, ею отвергнут, ищущий новых путей Треплев. А вот в Книппер он чувствовал талант. И когда все эти ребята, типа Горького, пишут, что он хотел…

Как Антон Чехов воспринимал учение Льва Толстого?

До 1890 года Чехов к философским исканиям Толстого относился всерьез, после этого он посетил Сахалин и как-то пересмотрел свое отношение к толстовству, особенно к «Крейцеровой сонате». Он говорил: «Странно, до Сахалина я принимал ее всерьез, сейчас я понимаю, как я мог это делать». Известна чеховская фраза… Помните, у Толстого: «Много ли человеку землю нужно?» — и потом оказывается, что нужно ему два аршина. «Это мертвецу нужно два аршина, а человеку нужен весь мир»,— говорит Чехов. Учение Толстого до такой степени противоречит всей жизненной практике и всей философии Чехова, учение Толстого до такой степени мимо Чехова… Я уже не говорю о том, что Толстой все-таки…