Войти на БыковФМ через
Закрыть
Лекция
Литература

Александр Блок, «Двенадцать»

Дмитрий Быков
>250

В своё время Святополк-Мирский писал, что если бы перед ним оказался выбор — оставить ли от русской литературы только поэму «Двенадцать» или всё остальное,— он бы глубоко задумался. Я должен заметить, что поэма Блока «Двенадцать» — действительно не просто самое значимое произведение в русской поэзии XX века, но в известном смысле итоговый текст русской литературы, потому что то, что началось потом, уже русской литературой не было.

Блоковская христология довольно интересна и сложна. Его наброски пьесы о Христе, в которой Христос не мужчина и не женщина, подробно интерпретированы Александром Эткиндом в чрезвычайно значимой, для меня во всяком случае, книге «Хлыст». И там рассматривается прямая для Блока связь революции, в особенности на материале статьи о «Катилине», на материале проблемы пола. Для Блока революция — это избавление от бремени всех имманентностей абсолютно — пола, нации, времени, места рождения. Для Блока революция — это такой масштабный разрыв рутины. Ну, как у Маяковского в «Про это», потому что собственно Маяковский всю жизнь отвечает Блоку, всю жизнь пытается его перекричать. «150 000 000» — это ответ именно на «Двенадцать», это заметил ещё Луначарский при первом чтении поэмы. «Вот у него «Двенадцать», а у меня «150 000 000» — гораздо больше, гораздо громче» — и, прости господи, гораздо хуже.

«Про это» — это, конечно, попытка ответить на всю блоковскую любовную лирику. И «ненавижу это всё» — это блоковское «гнусно мне, рвотно мне, отойди от меня, сатана». Ненависть к быту у Маяковского глубоко блоковская, конечно. И все попытки Маяковского выстроить свою утопию — это реализация чернового письма Блока, которое он читал, конечно, хотя Блок его и не отправил: «Не так, товарищ! Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи. Но надо ждать, пока явится новое, равно не похожее на строительство и разрушение». Вот христианство равно не похоже на строительство и разрушение, потому что это синтез, пересоздание, магия, чудо, а не «примитивная марксистская вонь», как называл это Блок

«Двенадцать» — это поэма конца истории, разумеется. Это ещё одна версия евангельских событий, потому что для Блока Христос — это именно «не мир, но меч», это именно «Несут испуганной России // Весть о сжигающем Христе». Христос должен прийти для того, чтобы мир уничтожить, уничтожить страшный мир. Но первой жертвой этого уничтожения становится вечная женственность, ничего не поделаешь.

Тут надо было бы, наверное, прочесть отдельную лекцию об образе проститутки у Блока, потому что в этом смысле он напрямую наследует Достоевскому. Как-то образ святой блудницы стал поэтизироваться в русской словесности, в поэзии, отчасти в прозе — ну, в «Преступлении и наказании», соответственно, в «Бездне» и так далее. Но в любом случае образ проститутки в русской литературе… Ну и Катька здесь, конечно, прямое продолжение Незнакомки, которая тем же делом занимается, судя по всем реалиям.

Это как раз образ добровольной жертвы: человек растоптал себя, переступил через себя. Проститутка в русской литературе — это женщина, которая отдала себя всем. Ну, как Ламбаль у Волошина: «Это гибкое, страстное тело // Растоптала ногами толпа мне». Вот корысти в поведении проститутки нет. Она как бы покупает своим грехом спасение мира. В этом есть такой христианский мотив. И проститутка в русской литературе всегда Магдалина.

Так вот, поэма Блока, как ни ужасно это звучит,— это поэма о том, как апостолы убили Магдалину, потому что без окончательного раскрепощения, без убийства вот этой вечной женственности не может быть свободы. Это поэма о зверском лике свободы. Ведь в чём там история?

— Эх, товарищи, родные,
Эту девку я любил…
Ночи тёмные, хмельные
С этой девкой проводил…

Но вечную эту женственность надо убить, чтобы освободиться. Без этого никакая свобода невозможна. Пока ты не убьёшь в себе любовь и в каком-то смысле пока ты не убьёшь в себе душу, ни о какой революции говорить нельзя, вот и всё. Христос приходит для того, чтобы убить самое дорогое, как ни ужасно это звучит.

У Блока есть необработанный набросок, который назывался «Русский бред» (вот это «Зачинайся, русский бред…»), и там есть ключевые слова:

Есть одно, что в ней (читай — в России) скончалось
Безвозвратно,
Но нельзя его оплакать
И нельзя его почтить,
Потому что там и тут
В кучу сбившиеся тупо
Толстопузые мещане
Злобно чтут
Дорогую память трупа —
Там и тут,
Там и тут…

Что происходит? Нельзя почтить павшую Россию, нельзя почтить убитую Россию, потому что кругом по ней рыдают пошляки и подонки. Рыдают мещане, рыдает мессия поэт-пошляк:

— Длинные волосы
И говорит вполголоса:
— Предатели!
— Погибла Россия!
Должно быть, писатель —
Вития…

«Врёт, как пророк»,— сказано о нём в черновиках. Вот эта ненависть Блока к пошлякам всех мастей мешает ему почтить то единственное, единственно ценное, что в этой России было.

Да, вечная женственность умирает, Россия умирает, умирает образ светоносной жены. Ведь понимаете, в чём великое новаторство Блока? Блок действительно впервые увидел Родину не как мать, а как жену. И вот эта прекрасная жена, они гибнет в России, ничего не поделаешь. Она умерла безвозвратно, как и сама Россия. Но эта жертва необходимая, потому что без этого не придёт новая свобода, без этого Христос не поведёт своих апостолов новых двенадцать.

И для Блока, конечно, Магдалина — это жертвенная фигура. Неслучайно миф о Христе и Магдалине воскресает в главном романе о русской революции, он возникает в «Докторе Живаго», где Лара, конечно, образ России и образ Магдалины при этом. Неслучайно там появляются стихи о Магдалине: «Слишком многим руки для объятья // Ты раскинешь по концам креста». Но гибнет и Магдалина, потому что без гибели Лары далеко в лагерях Севера, как там украдкой сказано, полунамёком, ведь без гибели Лары, конечно, эта история не могла бы завершиться. И Юра принимает свою христианскую судьбу, и Лара принимает её, потому что Магдалина без Христа существовать не может. Вот как раз гибель Магдалины в поэме Блока — это и есть жертва России, благодаря которой мир придёт к какой-то новой свободе.

Не надо мне говорить, что Блок потом сам разочаровался в «Двенадцать». Ну, разочаровался. Понимаете, а мы не знаем, как относился Иоанн Богослов к «Откровению» после того, как его написал. Очень много мы знаем историй о том, как поэт пережил откровение, а потом его проклял и от него отрёкся. Мне кажется, что отречение от своего труда и разочарование в революции — это вещь естественная.

Последствия революции всегда отвратительны. Есть момент высокого вдохновения, который нация испытывает, пытаясь изменить свою судьбу, выходя на площадь, участвуя в войне, спасая себя, как ей кажется. Ради этого момента всё и делается. Но потом всегда наступает ужасное похмелье, и это вечный закон. Но это же не значит, что нужно вообще отказаться от таких исторических прорывов, потому что тогда вы проживёте на свете, «как черви слепые живут».

Революция по Блоку — это торжество довольно мрачных тенденций. «И больше нет городового — // Гуляй, ребята, без вина!» Но ради наслаждения видеть, как гибнет страшный мир (действительно страшный, каким он описан у Блока), ради этого краха ужаса можно пережить, наверное, и гибель того единственного, что в этом мире было приличным, даже любимым. Потому что, понимаете, первым гибнет лучшее. Во всякой революции первым гибнет то, ради чего она делалась. Но это не значит, что революция — это однозначное зло.

Тут, на мой взгляд, случилось гораздо более ужасная вещь с Блоком. Понимаете, ведь после «Двенадцати» он написал «Скифов» — произведение, на мой взгляд, очень слабое. Кстати, вот один из пунктов наших эстетических разногласий с матерью. Многие меня спрашивают: « О чём вы спорите с матерью?» Например, я считаю, что «Скифы» — очень плохие стихи. А мать считает, что это гениальные стихи. Ну, бывают, во-первых, плохие стихи гениальными, ничего тут не сделаешь. Они по звуку замечательные, но я согласен с Евтушенко, который устами одного из героев говорит: «Скифы» — вообще не русские стихи». Не русские — в том смысле, что этот такой Барбье, понимаете, Барбье по форме и азиатчина по сути. Что мне там не нравится? Ведь Блок написал «На поле Куликовом»:

В ночь, когда Мамай залёг с ордою
Степи и мосты,
В тёмном поле были мы с Тобою.—
Разве знала Ты?

Слышал я Твой голос сердцем вещим
В криках лебедей.

Вот Россия! А после «Двенадцати» он пишет поэму, в которой эта самая азиатчина, этот самый Мамай торжествуют. Это полное предательство себя времён «Поля Куликова», потому что…

Кстати говоря, уж будем откровенны, именно этот ужас в России и восторжествовал в том самом 1918 году. Потому что как бы мы ни относились на самом деле к Русской революции, она полностью переродилась. Она, которая начиналась под знамёнами христианскими, она привела к торжеству самой пещерной, самой антихристовой азиатчины. И когда Блок говорит о панмонголизме «имя дико, но мне ласкает слух оно» (цитирует он Владимира Соловьёва), конечно, этот панмонголизм — это абсолютно антихристианское явление, это торжество азиатской Руси.

И главное, что в «Скифах» после «Двенадцати», после гениальной этой вьюги, в «Скифах» такой какой-то скучный абсурд. «Ломать коням тяжёлые крестцы»,— зачем их ломать? Далеко ли такой конь ускачет? «И усмирять рабынь строптивых…» — вот уж действительно занятие для настоящего мужчины. «Стальных машин, где дышит интеграл…» Пошлятина! «Россия — Сфинкс!» Сфинксом (это тоже такой привет классике русской), как вы помните, княгиню Р. называл Павел Петрович. Я всегда детям задаю вопрос: «А почему она собственно Р.?» Здесь анаграммирована Россия, конечно, это совершенно очевидно. Но утверждать, что княгиня Р.— это и есть оптимальный образ страны… Вот эта полусумасшедшая женщина, которая не знает, чего она хочет, безумная красавица, которая перечёркивает сфинкса на кольце,— это один из самых отталкивающих образов страны и самых страшных.

И, конечно, та скифская Россия, Россия-сфинкс, Россия-скиф, которую Блок начал под конец обожествлять (но потом, я надеюсь, он и в этом разочаровался) — это очень плохой ответ на революцию, это предательство собственной светоносной России, которую он видел в «Поле Куликовом». Ведь, собственно говоря, «Поле Куликово», написанное в апогее реакции, в 1908 году,— это и есть ответ о настоящей сущности России. Это же не о борьбе с татарами, а это о борьбе с татарщиной, о борьбе с внутренней русской татарщиной. И состояние России 1908 года у Блока отражено с предельной точностью:

Вздымаются светлые мысли
В растерзанном сердце моём,
И падают светлые мысли,
Сожжённые тёмным огнём…

Ведь это состояние реакции после кратковременного взрыва счастья в 1905 году:

Опять с вековою тоскою…

Не могу эти стихи читать тоже без восторга!

Опять с вековою тоскою
Пригнулись к земле ковыли.
Опять за туманной рекою
Ты кличешь меня издали…

Умчались, пропали без вести
Степных кобылиц табуны,
Развязаны дикие страсти
Под игом ущербной луны.

И я с вековою тоскою,
Как волк под ущербной луной,
Не знаю, что делать с собою,
Куда мне лететь за тобой!

Это состояние человека 1908 года — «Развязаны дикие страсти // Под игом ущербной луны».

И в результате после того, как он в 1908 году провозгласил временную победу вот этих тёмных татарских сил, десять лет спустя он приходит к их оправданию, к оправданию степных кочевников, к оправданию самого дикого, что есть в народе. Скифство победило! Неслучайно именно скифами называли себя евразийцы, устряловцы, сменовеховцы — все, кто приветствовал освобождение империи, раскрепощение, возвращение этой империи. Ну, Устрялов жизнью заплатил за своё заблуждение — ну, как собственно и Блок. Просто Блок умер от ревмокардита, а Устрялов был расстрелян, потому что не успел умереть сам. Но причина-то одна. И депрессия Блока многомесячная имела те же корни. Так что я думаю, что он был сам раздавлен собственным поражением и собственным капитулянтством.

Но даже если после «Двенадцати» были написаны «Скифы», это не отменяет восторга «Двенадцати» и хмеля «Двенадцати», и вот этой снежной бури, реферирующей, отсылающий конечно, к «Снежной маске». Дело в том, что ведь «Снежная маска» — это такие пра-«Двенадцать» — поэма о роковой любви, о снежном кресте, о силе стихии. «Отдался стихии,— пишет он в 1918 году,— не менее слепо, чем в 1907-м и 1914-м». 1907-й и 1914-й — это, помните, Волохова и Дельмас, то есть циклы «Снежная маска» и «Кармен».

Мне кажется, что «Двенадцать» — это великий памятник революционной стихии, которая оправдана, в общем, и не только этим памятником, а которая оправдана сама по себе. Ведь это не просто стихия разрушения, это стихия возмездия. Неслучайно «Возмездие» — главный недописанный блоковский текст, его (по Лакшину) попытка написать своего «Онегина». Именно вся русская литература XX века, как она в XIX веке пыталась дописать «Мёртвые души», так вся русская литература XX века пыталась дописать «Возмездие». Пастернак в «Спекторском», Ахматова в «Поэме без героя», все отсылаются к этой поэме.

А дело в том, что «Возмездие»… Это ведь парадокс. Да, гибнет, конечно, и поэт. Да, гибнет и возлюбленная поэта. Всё гибнет. Гибнет родной мир Шахматова. Но когда смотришь на эту гибель, в душе играет не только жалость, не только слёзное сострадание, но и некоторый возвышенный восторг, потому что на наших глазах гибнет действительно чудовищный мир. И нет никакой надежды, что на смену ему придёт что-то лучшее, но есть надежда, что сама эта гибель разбудит в нас какие-то молчавшие струны.

То, что я говорю — это не апология революции и не попытка оправдать Блока; это попытка понять пафос «Двенадцати». Но надо понимать, что христианство — оно не плюшевое. Христианство — оно вот такое.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Что вы думаете о стихах Артюра Рембо? Чей перевод «Пьяного корабля» вам кажется лучшим?

Когда мы с Таней Щербиной обсуждали вот эту версию, что не являются ли стихи Рембо литературной мистификацией кого-то из его друзей – например, Верлена… Не они ли за него писали? Мог быть такой гениальный юноша, вроде Маяковского. Я думаю, что Маяковский, если бы русскую революция ждала судьба парижской Коммуны, тоже бросил бы писать. И его ждала судьба Рембо. Просто у него в руках было дело, он пошел бы в художники (он был блистательный иллюстратор и плакатист, гениальный графический дизайнер). Поэтому он бы счастливо спасся от участи контрабандиста, колонизатора, торговца золотом и прочих. А так-то у него тоже был такой авантюрно-мистический склад души.

По некоторым приметам, я думаю,…

Не могли бы вы назвать тройки своих любимых писателей и поэтов, как иностранных, так и отечественных?

Она меняется. Но из поэтов совершенно безусловные для меня величины – это Блок, Слепакова и Лосев. Где-то совсем рядом с ними Самойлов и Чухонцев. Наверное, где-то недалеко Окуджава и Слуцкий. Где-то очень близко. Но Окуджаву я рассматриваю как такое явление, для меня песни, стихи и проза образуют такой конгломерат нерасчленимый. Видите, семерку только могу назвать. Но в самом первом ряду люди, который я люблю кровной, нерасторжимой любовью. Блок, Слепакова и Лосев. Наверное, вот так.

Мне при первом знакомстве Кенжеев сказал: «Твоими любимыми поэтами должны быть Блок и Мандельштам». Насчет Блока – да, говорю, точно, не ошибся. А вот насчет Мандельштама – не знаю. При всем бесконечном…

Почему если сегодня кто-то напишет гениальное стихотворение, им не будут впечатлены также как от строк Александра Пушкина или Александра Блока?

Не факт. Очень возможно, что будет эффект. Гениальное заставит себя оценить рано или поздно. Но дело в том, что человек уже не произведет такого впечатления, какое производил Вийон. Потому что Вийон был 600 лет назад.

Точно так же мне, я помню, один выдающийся финансист сказал: «Хороший вы поэт, но ведь не Бродский». Я сказал: «Да, хороший вы банкир, но ведь не Ротшильд». Потому что Ротшильд был для своего времени. Он был первый среди равных. Сейчас, когда прошло уже 200 лет с начала империи Ротшильдов, даже Билл Гейтс не воспринимается как всемогущий, не воспринимается как символ. Потому что, скажем, для Долгорукова, героя «Подростка», Ротшильд — это символ, символ…

Как должна выглядеть новая нарративная техника в современной литературе, о которой вы говорите?

Что касается новой литературы со стороны проблематики и нарратива. Почему я так мучился с «Маяковским»? А я сильно с ним мучился. Там были куски, которые мне ужасно скучно было писать: практически всю революцию… Он же в революции не участвовал. Он захватывал какие-то лимузины, начальника автошколы Петра Секретёва арестовывал. Это всё какие-то глупости ужасные были! Про Татьяну Яковлеву мне неинтересно было писать, потому что про неё всё написано. Мне интересны были какие-то вещи… Например, то, что Колмогоров открыл применительно к его поэтической технике. Академик Колмогоров в 1963 году начал вдруг заниматься поэтикой Маяковского и составил статистику всяких ударных и безударных слогов,…

Сближает ли нелюбовь к труду Максима Горького с Сергеем Есениным?

Нельзя сказать, что Есенин уж прям так ненавидел труд, он вообще не любил сельскую жизнь, а предпочитал город. Сельская жизнь была нужна для ностальгии. Но вообще, это правда. Почему-то Горький к Есенину чувствовал страшную любовь и огромную близость. Вот он осуждал самоубийство в случае Маяковского, говорил, что это истеричный поступок, а про Есенина он нашел какие-то гораздо более человеческие, более добрые слова.

Вот странно. Маяковский должен был быть ему гораздо ближе по духу, но он его, мало сказать, ненавидел. Просто, действительно, ненавидел. Он вписывал про него посмертно всякие глупости. Там в очерк о Ленине вписал негативную оценку его, и что он не верит ему. И вообще как-то…