Войти на БыковФМ через
Закрыть
Лекция
Литература

Старость в русской культуре

Дмитрий Быков
>250

Она троякая: в принципе, русская литература молодая, и для нее старость — предмет, брезгливо рассматриваемый, ужасающий. Пушкин всю жизнь боялся старости, Маяковский боялся. Старики у Грибоедова омерзительны:

А? глух мой отец; достаньте свой рожок.
Ох! Глухота большой порок.

Это, понимаете, тема, восходящая, конечно, к «Гамлету», и неслучайно Грибоедов так серьезно ориентируется не на «Мизантропа» (довольно простую пьесу), который, кстати, мне очень нравится в постановке «Гоголь-центра». Помните, там, где Гамлет говорит Полонию этот резкий, ядовитый монолог о том, что у стариков слезы, как смола, и что они дураки и что им надо дома сидеть, а не перед людьми кочевряжиться. Да, это такой ужас старости, который силен в русской прозе. И, между нами говоря, относительно умиленный рассказ Гоголя «Старосветские помещик» при всем своем умилении и тоске, он ещё немного и об ужасе, который автор испытывает перед такой старостью. Иван Иванович и Иван Никифорович — тоже старики, и они старые дураки, в общем.

Второй аспект старости, который в русской литературе очень заметен: русская литература уважает количество («когда у человека чего-то много, это хорошо» — это БГ как-то сформулировал). На Востоке уважают, чтут количество. Даже когда у тебя очень длинная борода, это не просто так. Ты — человек непростой, поэтому вот для чего он носил такую длинную бороду одно время, и узкую, смешную.

В чем проблема? Количество лет переходит в качество, и, в отличие от свифтовского Струльдбруга, делает человека сверхмудрым, делает его носителем какого-то понимания. Более того, культ старости на Востоке вообще очень сильно распространен, на Кавказе он есть. Да и в России он есть, но, что важно: это какой-то, своего рода денежный, эквивалент. Понимаете, когда вы накопили лет, при том, что в российской реальности почти никто не может сохранить и приумножить состояние, поэтому у нас нет торговых домов Ротшильдов и Рокфеллеров. Раз в столетие приходит событие, которое обнуляет все капиталы. Как вот в романе Оксаны Бутусовой «Дом», очень мною любимой. А вот здесь — та же история, что в русском XIX, что в русском XX веке. И в результате поешь в конце жизни: «Мои года — мое богатство, «Пускай я денег не скопил, / мои года — мое богатство».

Старость — не метафора богатства материального, а старость как метафора опыта, огромной суммы прочитанного и понятного, пожалуй, наиболее наглядно выражена в стихотворении небезызвестного Петра Андреевича Вяземского. Вообще, надо отметить, что Вяземский стал в старости гениальным лириком, это редкий феномен. В молодости он был поверхностен, остроумен, вторичен. Потому что, видите, русский поэт редко доживал до старости. Представляете стихи Пушкина или Лермонтова, написанные в тютчевском возрасте? Но действительно поэты стали жить подольше, и Вяземский, человек пушкинского поколения, да ещё и постарше, чем он, кстати, на 8 лет,— вот что он написал:

Жизнь наша в старости — изношенный халат:
И совестно носить его, и жаль оставить;
Мы с ним давно сжились, давно, как с братом брат;
Нельзя нас починить и заново исправить.

Как мы состарились, состарился и он;
В лохмотьях наша жизнь, и он в лохмотьях тоже,
Чернилами он весь расписан, окроплен,
Но эти пятна нам узоров всех дороже;

В них отпрыски пера, которому во дни
Мы светлой радости иль облачной печали
Свои все помысли и таинства свои,
Всю исповедь, всю быль свою передавали.

На жизни также есть минувшего следы:
Записаны на ней и жалобы, и пени,
И на нее легла тень скорби и беды,
Но прелесть грустная таится в этой тени.

В ней есть предания, в ней отзыв наш родной,
Сердечной памятью ещё живет утрате,
И утро свежее, и полдня блеск и зной
Припоминаем мы и при дневном закате.

Еще люблю подчас жизнь старую свою
С ещё ущербами и грустным поворотом,
И, как боец свой плащ, простреленный в бою,
Я холю свой халат с любовь и почетом.

Это такая гениальная попытка обратить минусы в плюсы. Разумеется, есть ещё один серьезный аспект темы старости. Вот, кстати, меня однажды спросили: «Старость или долголетие может считаться концетратом взрослости? Не зря же святых старцев сравнивали с творческими гениями». Старцы — имеются в виду религиозные старцы, конечно, в первую очередь. У меня есть ощущение, что старость в России — это метафора определенной высоты взгляда, и, я бы сказал, определенная мудрость. Не мудрость, приобретенная годами, а мудрость вот этой уязвленности, вот это то, что было у Слепаковой в замечательном стихотворении «Старый да малый»:

Их неприкаянность святая,
Их неуверенность в себе.

Вот что роднит старцев и детей:

Как не люблю я эту зрелость
И спелость, и поднаторелость…

Действительно:

И робкой, шаткой их судьбе
Пыльца мерцает золотая —
Их неприкаянность святая,
Их неуверенность в себе.

Старец мудр не потому, что он, если угодно, много прожил, и имеет опыт, а он мудр в силу своей ущербности. Это та позиция, из которой больше видно. И вот в этом смысле я могу привести только один текст — гениальную, не побоюсь этого слова, повесть Вениамина Каверина «Летящий почерк», любимая моя вещь из него.

Каверин созревал очень долго, с годами. Ранние его вещи почти никуда не годятся. Где-то начиная с «Исполнения желаний», ну или всегда удавались ему сказки. Но вот к старости он дозрел и написал несколько первоклассных вещей, первая из которых, лучшая из которых,— это, конечно, «Летящий почерк».

Там в чем дело? Там есть такой дед, Платон Платонович, который во Франции увидел Люси, был две недели с ней счастлив, потом 50 лет о ней вспоминал, имел с ней телепатическую связь, но увиделся с ней глубоким стариком, когда уже не мог встать с кресла, но два часа они проговорили, как будто ничего не произошло. Когда он общался с ней на расстоянии, он говорил: «Прости, Люси, нам помешали», если кто-то входил, и он начинал восприниматься как душевнобольной. А между тем, он был святой, по-настоящему.

И есть такой Дима, его внук, который влюблен в Маринку, у него все хорошо с этой Маринкой. Там замечательная метафора секса: что душами можно было обмениваться, как подарками. И этот Дима, хотя и хромоногий, но он такой правильный, такой идеальный, так у него все ладится… И он морально такой очень чистый, друзей своих разоблачает,— и начинает читатель его недолюбливать, и в конце Платон Платонович, умирая, ему говорит: «Бойся счастья, берегись счастья: счастье спрямляет жизнь». Вот в этой позиции старика, которого шатает ветром, который слаб, уязвлен, который прожил жизнь классического неудачника (а неудачники-то мы вообще-то все, потому что мы умираем),— он, конечно, больше знает о жизни, и больше понимает ее, и он более любим читателем.

Старость — это не просто пограничная позиция, пограничная уже как детство: детство граничит с тем миром, откуда мы пришли, и старость — с тем миром, куда мы вернемся. И потустороннее проступает, как в такие переломные эпохи. Но старость прекрасна ещё и тем, что у старика есть вот это ощущение неуверенности в своих силах, робости, отсутствия такой громкой, такой «докторльвовской», такой удручающей правоты в оценках. Старик там двадцать раз подумает, как у той же Слепаковой: «Вместо «да» или «нет» отвечай «никогда» и «быть может».

Я боюсь, что молодости присуща наглая самоуверенность. Вот я сейчас собираю такой сборник-антологию для любимого издательства «Эксмо», которые мои поэтические антологии, как например «Страшные стихи», издает почему-то с особенной охотой. И вот с Наташей Розман мы делаем такую антологию «Три возраста»: стихи о молодости, зрелости и старости. И я с каким-то сладостным чувством убедился, что в русской поэзии о старости написано больше всего. Ну это не потому, что они самоутешаются, поэты, а потому, что оно интересно. А молодость — это стихи триумфальные, как «Паж, или Пятнадцатый год» Пушкина — стихи, упивающееся избытком силы и брызжущие, немного неприличные. Как писал ваш покорный слуга:

Противна молодость. Противна!
Признаем это объективно.
Она собой упоена,
Хотя не может ни хрена.
Она навязчива, болтлива,
Глуха, потлива, похотлива,
Смешна гарольдовым плащом
И вулканическим прыщом.

Вот, боюсь, что в молодости действительно есть такая противность. А в старости есть сострадание, чуткость… Это не значит, что не бывает брюзгливых стариков. Как раз преодолевая свой скепсис и, с другой стороны, свое дикое уважение априорное относительно старости, русская литература создавала образы отвратительных старцев, например, Старик Горького, который всех ненавидит за свои страдания, или старушка Феклушка, самовлюбленная фарисейка-странница, любящая сладко покушать в «Грозе» у Островского. Или глупые старые купцы, которые там требуют абсолютного «Домостроя»,— в России бывает противная старость. Но гораздо чаще в русской литературе мы видим старость робкую, неуверенную, трогательную, уязвленную. Это старость ослепшего Шергина, старость Соколова-Микитова. И как всегда срабатывает компенсаторный механизм: духовная слабость оборачивается духовной силой и святостью.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Каким вы представляете Пушкин в старости? Мог бы «невольник чести» умереть дома в окружении внуков?

Да запросто. Кстати говоря, у Татьяны Толстой в рассказе «Сюжет» была довольно интересная версия о старом Пушкине. Есть общая точка зрения, что старый Пушкин пошел бы путем Вяземского и стал бы с годами отъявленным, озлобленным консерватором,— нет, это не так. Дело в том, что Пушкин был менее либералом, чем Вяземский в молодости (Вяземский резко осудил «Клеветникам России») и стал бы меньшим консерватором в старости. Пушкин был умнее Вяземского и талантливее. И к друзьям своим относился трезво, скептически, хотя они и обижались. Пушкину ничто не мешало весьма остро критиковать стихи Вяземского и критиковать пьесу Грибоедова. Не было в этом зависти. Это было товарищеское понимание и довольно…

Согласны ли с мнением Вяземского, что у Пушкина с Дельвига было мало общего?

Вяземский — человек зоркий, но при этом в оценках личности — во всяком случае, в «Старой записной книжке» — часто довольно поверхностный. Дело в том, что как раз при всех разительных внешних несходствах: такая явная холерическая манера Пушкина и его холерическая схватка всего характера и абсолютный сангвиник Дельвиг, чтобы не сказать «флегматик». При этом у них было чрезвычайно глубокое сходство психологической организации. Прежде всего то, что Пушкин называл «пугливое его воображение». Дельвиг и умер, собственно, от испуга: когда на него натопали ногами, с ним случилась горячка, и он, редактор «Литературной газеты», в две недели умер. «Пугливое воображение» есть и Пушкина. Поэт очень…

Согласны ли вы с Михаилом Гефтером, которых считал, что Гамлет — это человек, который признал предопределенность? Есть ли смысл противостоять предопределенности?

И не только предопределенности. Шире. Он трагический оппонент, ну, как положено модернисту, трикстеру, любому новому герою. Он трагический оппонент всех данностей — родства, например. Ну, вот для него мать не представляет святыню, он говорит ей чрезвычайно жестокие слова. Дядя ему не указ. Двор ему не указ. Дания — тюрьма. А любит он друзей совершенно другого происхождения. «Римлянин, но датчанин душою»,— Горацио. Вот это его друг. А его товарищи Розенкранц и Гильденстерн — они для него совершенно чужие люди.

То есть Гамлет вообще противник не просто предопределенности, но данности. Гамлет — творец новой реальности. Для него ничто изначально данное, в том числе собственный…

Чей перевод Уильяма Шекспира гармонично сочетает вульгарное и возвышенное?

Мне нравятся переводы Кузмина, который в той же степени сочетал вульгарное и возвышенное. Может быть, они мне нравятся потому, что «Троил и Крессида» была у него любимой вещью, он ее ставил выше «Гамлета». И у меня это тоже любимая вещь Шекспира. Выше «Гамлета» не ставлю, но очень люблю. У Корнеева хорошие переводы. Пастернак. Пастернаковский перевод «Короля Лира» мне кажется лучшим. Перевод «Гамлета» лучше у Лозинского,  там сохранены высокие темноты, кроме того, он эквилинеарный. А насчет остальных, понимаете… Опять, «Макбета» много есть разных версий. Но трудно  мне выбирать. У Андрея Чернова довольно интересный «Гамлет». И у Алексея Цветкова довольно интересный «Гамлет». Они…

Близки ли вам интерпретации Эймунтаса Някрошюса пьес Уильяма Шекспира?

Если какие-то и близки, то Някрошюса. Я вообще считаю, что Някрошюс был величайший театральный режиссер из всех, кого я когда-либо видел. Самый прямой наследник Станиславского, потому что такой же радикальный новатор. При этом это не психологический театр, конечно. Но конструктивные его решения… Вот два было, по-моему, великих режиссера, одновременно работал, два великих режиссера — Любимов и Някрошюс, и мне кажется, что конструктивное сценическое решение «Гамлета» Любимова так же гениально, как сценические решения Някрошюса. Но там, конечно, не только Любимов. Боровский — вот, понимаете, я всякий раз, когда вижу Смехова или Демидову, не понимаю, как вот эти люди могут среди нас ходить;…

В чем разница между внутренними сомнениями христологического и фаустианского персонажа?

Христологический персонаж, персонаж гамлетовского типа, условно говоря, странствующий учитель, сомневается в своем raison d'etre, праве быть. Это вопрос гамлетовский, вопрос донкихотский, вопрос христианский, вопрос естественный. У персонажа фаустианского этих вопросов нет, потому что его raison d'etre — это его профессионализм, его профессия, его занятие делом, как он это понимает. Фаустианский персонаж — это персонаж, который понял, что мир лежит во зле; который понял, что контракт на труд находится в руках Мефистофеля, так что если хочешь работать, тебе надо каким-то образом решиться: либо с Мефистофелем, либо с Хозяйкой Медной горы. Что как бы это твой посредник между…