Я был у Матвеевой буквально за две недели до её смерти, а за день до смерти говорил с ней по телефону. Она просила привезти ей экземпляры её книги «Сторож на маяке», которая, по её сведениям, появилась наконец в продаже. И ничего в этом разговоре не намекало даже ни на плохое самочувствие, ни на какие-то перемены, ни на предчувствия, и во время последнего этого визита она была довольно бодра. Очень интересно мы с ней поговорили как раз о том, что такое последовательный романтизм и к каким безднам он может завести. И очень интересно она рассказывала о Твардовском, о том, почему она его недолюбливала. Я сказал тогда, что Симонов всю жизнь считал Твардовского слабым поэтом, а Твардовский — Симонова, и в чём-то оба были правы, наверное. Она сказала: «Нет, всё-таки в Симонове как-то больше души».
Вот что я могу сказать. Новелла Матвеева до глубокой старости… Хотя она, в общем, до глубокой-то старости всё-таки не дожила — 80 лет. Но до старости она сохраняла поразительно ясную голову и поразительную память. Я никогда не видел человека, который бы помнил больше стихов. Уж свои она помнила все и с любого места и в любое время могла их цитировать.
И мне что поразило? Что тоже до последних лет она довольно охотно пела, когда её об этом просили. Из всего, что делала Матвеева, для меня дороже всего, важнее всего её песни. Было уже несколько мнений о том, что песни её якобы упрощают и что она на самом деле большой, глубокий и сложный поэт. Это так. Но нам ведь не сложность важна в поэзии. Композиторство Матвеевой — виртуозная, необычайно сложная, прихотливая, гибкая, почти неуловимая мелодия. Вот удивительно, у меня слух неважный (в смысле — музыкальный), но матвеевские мелодии я воспроизводил довольно точно, удостаиваясь, в общем, одобрения даже от неё.
И давайте рассмотрим некоторые из её песен — пример совершенно удивительной и виртуозности, и при этом глубины. Давайте вспомним, например, «Заклинательницу змей»:
И опять она сидит посреди
Караванного большого пути…
Это, конечно, надо петь, но там очень сложный ещё вокализ, такой имитирующий вот эту флейту. И пела она её замечательно.
И опять она сидит посреди
Караванного большого пути.
А вокруг неё — следы,
Следы,
Следы,
Следы…
Кто пройдёт обутый, кто босой…
Кто проедет на верблюде седом,
Кто — на лошади с багряным седлом…
Чьи-то туфли проплывут, как цветы,
Как цветы, расшитые росой.
А в корзинах перед нею
С медной прозеленью змеи —
Как расплавленный металл,
как густой ручей.
Здравствуй, заклинательница змей!
Заклинательница змей, отчего
Мне не нравится твоё колдовство?
Ты как будто что-то лепишь из змеиных тел;
Что ж ты слепишь?— я бы знать хотел!
Вот усатая привстала змея,—
Ты слепи мне из неё соловья!
Что, не можешь? Так зачем
надо заклинать
То, что можно только проклинать?
Заклинательница знает,
Что напрасно заклинает.
Ну, а что же делать ей,
что же делать ей,
Бедной заклинательнице змей?
Изумительная песня! Пусть мой вокал вас не отпугнёт, найдите её и послушайте. Но самое гениальное здесь — конечно, это то, что это бедная заклинательница змей. Она прекрасно понимает, что мир её паллиативный. А с другой стороны, если их проклинать, и только проклинать, многого ли ты этим достигнешь? Сожрут они тебя немедленно. Единственный способ их удержать в повиновении — это заклинать, это петь для них, потому что иначе они набросятся. У неё же была замечательная поэма о том, что вакханки растерзали Орфея. Этот мир всё время пытается растерзать художника. А единственное, что может сделать художник,— это, как Орфей, петь, иначе его немедленно растерзает вакханка или змея. Матвеева очень тонко понимала эту проблему.
И ещё невероятно любил я, конечно, из ранних песен «Рыбачку» («Низко над морем летела снежинка»). Я уж не говорю о том, что там мелодия божественной красоты совершенно, но там, понимаете, удивительное сочетание виртуозности и простоты — вот того, на чём матвеевская песня и держится. В принципе, если говорить сейчас о матвеевских стихах, то в стихах этих, конечно, есть мужская рука, абсолютно точная мысль, великолепная избыточность, прекрасное владение мастерством, прекрасное пластическое умение воспроизвести реальность средствами стиха.
Вот я вам сейчас прочту одно из моих самых любимых её стихотворений, которое называется «Гипноз», и оно к нашим временам очень подходит:
Шипели джунгли в бешеном расцвете
У вздутой крокодилами реки,
Где обезьянки прыгают, как дети,
А смотрят — как больные старички.
Одна из них так быстро проскакала —
Лишь рыжий росчерк в воздухе мелькнул,
Как будто кто-то скрытый горсть какао
Сухою струйкой с ветки сыпанул.
Змея с четырёхгранной головою
Взглянула на неё из-под очков
И двинулась под сводчатой травою,
Как длинная процессия значков
И крапинок… Сведённые предельно,
Казалось, эти крапинки сперва
Ходили где-то, каждая отдельно,
Но их свела полковник-голова.
Змеиный взгляд, заряженный гипнозом,
Среди сорокаградусной жары
Дышал сорокаградусным морозом…
От ужаса вращались, как миры,
Плоды граната… Перезрелый манго,
Разболтанный и вязкий, точно магма,
С дрожащей ветки шлёпнулся без чувств
При виде длинной судорожной твари,
Чей трепет, инкрустации и хруст
Всё оковали, всех околдовали.
Но рыжая мартышка не проста:
Она умчалась вдаль, тревожно пискнув,
И чаща, листья вычурные стиснув,
Как руки, веки, зубы и уста,
За ней слилась… Но что с мартышкой сталось?!
С пронзительными взвизгами назад,
Назад, назад запрыгала: казалось,
Её, как пальцем, тронул чей-то взгляд.
Ничьи глаза, казалось бы, со взглядом
Надолго разминуться не могли,
Но странный взгляд висел с мартышкой рядом,
А вот глаза покоились вдали.
Глаза лежали на головке плоской,
Как на тахте. Из них тянулся взгляд,
Как дым из трубки, призрачный, но плотный,
И звал: «Наза-ад, отступница, наза-ад!»
Сквозь легионы сутолочных веток
В слепом непроницаемом цвету,
Сквозь хрупкий хруст растительных розеток,
Сквозь плотную, как пепел, духоту,
Сквозь малярийно-жёлтые накрапы
Брызгучих трав, сквозь хищные цветы
Он плыл и плёл верёвочные трапы…
(Вот здесь пошло плетение, вот здесь пошёл настоящий словесный гипноз. Обратите внимание, пошли анжамбеманы, гипнотизирующие переносы строк и одновременно парономазия, вот эти наплывы сходно звучащих слов — «плыл», «плёл».)
…Он плыл и плёл верёвочные трапы,
Незримые воздушные пути
Из нитей сна; арканил без аркана,
Капканил без капкана, без силков
Осиливал; дурманил без дурмана,
Оковывал заочно, без оков.
(Всё, читатель уже загипнотизирован полностью!)
Сквозь обморочные благоуханья
Болот, где самый воздух, сам туман
В цвету, сквозь переплёты и петлянье
Качельно-перекидистых лиан
Он проникал с каким-то древним, давним,
Безбольным, безглагольным, безударным
И беспощадным выраженьем — жест
Неумолимых глиняных божеств.
И вдруг в листве забил воздушный ключ.
И попугай, чей клюв был ярко вдавлен
В цветную грудь, как пламенный сургуч,
А крылья глянцевитые осклизли
Зелёным блеском бронзовых зеркал,
Вокруг сучка перевернулся трижды
И так забился, так заскрежетал,
Как будто брал недавно в общей кухне
Уроки лязга у семи котлов,
Зашаркал горлом, как ночною туфлей,
Раскашлялся, как будто нездоров,
А сам спокойно и невозмутимо
Сухим глазком глядел куда-то мимо,
Как симулянт при виде докторов.
И как бы ненароком, невзначай,
Перед мартышкой, скачущей по веткам,
Как десять флагов, пущенных по ветру,
Как пьяный факел, вспыхнул попугай.
Дивясь его цветастому смятенью,
На ветке обезьянка замерла,
И личико, изъеденное тенью
Затейливых растений, поднесла
К лучу, как ложку к супу… Свет закапал
Сквозь листья ей в глаза, проник за капор
Линялой шерсти. Сделалось светло:
Разбилось наважденье, как стекло!
Но как неясный крест оконной рамы
Стоит в глазах, уже смежённых сном,
Когда ложишься спать перед окном,
Так взор змеи, упругий и упрямый,
Еще с минуту в воздухе висел,
С минуту терпеливо ждал кого-то,
И наконец, как призрак переплёта
Оконной рамы, вылинял, осел,
Сломался по частям, пропал совсем.
И вот, то сокращаясь, то вздуваясь,
Переливаясь, как железный дым,
И всё-таки над кем-то издеваясь
Самим существованием своим,
Прихлёстывая туловищем травы,
Ушла змея… А попугай вослед
Орал ей что-то вроде: «Твар-ри! Твар-ри!
А крыльев нет! Ур-ра! А крыльев нет!»
Ну шедевр же абсолютный! И даже не надо толковать ничего. Причём сделано всё средствами стиха.
Между тем, когда я, помнится, достав тогда и принеся на автограф сборник 1964 года, стал ей расхваливать этот текст, она относилась к нему довольно прохладно. Она всегда любила гораздо больше у себя стихи «небрежно-мечтательные», как она называла, такие беззаботно-мечтательные. И в этом смысле смотрите, какая у неё интонация:
Я бы сменяла тебя, там-там, на тут-тут,
Ибо и тут цветы у дорог растут.
Но не самой ли судьбою мне дан там-там?
Ибо глаза мои тут, а взгляд мой — там.
…Пронизан солнцем высокий пустой сарай…
«О, как я счастлив!» — кричит во дворе петух.
Свежие срезы берёз подобны сырам,
Летает, как дух, густой тополиный пух.
Это на самом деле такая райская картина детства. А детство-то у неё было адское, в общем, и нищее — и работа в подсобном хозяйстве, и в детдоме, и масса всего. Но вот это ощущение рая и, конечно, невероятная детская простота и непосредственность интонаций («Я бы сменяла тебя, там-там, на тут-тут») — прелесть! Это невозможно даже проанализировать. Матвеева сопротивляется анализу, потому что это «по частям снежинку разобрать», говорила она. Но вместе с тем, конечно, можно подумать, как это сделано. Чеканные её формулировки всегда запоминаются. Она очень афористична. Вспомните:
Вы задавали «каверзный» вопрос:
«Как отношусь я к нациям?» Всерьёз.
Ревниво и неравнодушно смалу
Я отношусь к Интернационалу.
Вот такой жёсткий, прямой абсолютно… даже не мужской, конечно (чтобы не оскорбить поэтессу), но очень императивный, очень жёсткий взгляд, и чёткая, всегда сухая форма, и сонетная форма — всё это есть. Но это было для неё скорее дисциплиной, скорее работой, скорее стихотерапией. А вот душа дышит в песне или в лирических пейзажных стихах.
Она больше всего любила свой сборник «Река», потому что «Река» из таких стихов и собирается. Она учила меня составлять книгу и говорила: «Бывают стихотворения начинательные, а бывают кончательные». И в пример кончательного стихотворения она приводила «Реку» — не саму, где про Гека Финна, а другую:
Размеренно, неизменно, не ранее и не позже
Не Бог ли мчит на тритонах, незримые держит вожжи?
Опять опадает пена зигзагами, как позёмка,
Опять вёсла поскрипывают негромко.
На отмелях золотистых играют синие бризы,
Захлёбывающихся ракушек позвякивают сервизы,
Уходит берег зелёный, уходит золотостволый,
И кто-то шляпою машет в задумчивости весёлой.
Вот состояние весёлой задумчивости было ей знакомо как никому. Она очень горевала, что застроили весь противоположный берег Сходни, потому что это было любимое место прогулок. Вот коровий выпас, который они с мужем называли «коровье плато» и который был таким красным в лучах заката, и так таинственно там было всегда,— вот это же как раз и место действия большинства её стихотворений. И сама Сходня — вот этот круто сбегающий, прекрасный склон, и открывающийся вид на реку и поля — это всё было для неё тоже абсолютно гриновским романтическим пейзажем. Она с равной лёгкостью творила романтический пейзаж из моря, из леса, из подмосковного поля, потому что она умела передавать эти самые яркие и чистые краски.
Что касается песен её. Понимаете, она всегда говорила, что её идеал — это песни действа, это песни с сюжетом. И сюжет у неё действительно всегда есть. Это всегда короткая, психологическая безусловно, сюжетная зарисовка (простите меня за пошлое слово «зарисовка»), и в ней всегда есть выход в какое-то третье измерение, потому что есть «А» и «В», и есть «С», куда всё выводится. Конечно, классический пример — это, наверное, самая её великая песня (ну уж точно самая знаменитая, знаменитее «Девушки из харчевни») «Какой большой ветер»: долгое, подробное, необычайно яркое, с метафорами, с гиперболами живописание бури.
А шквал унёс в море
Десятка два шлюпок,
А рыбакам — горе,—
Не раскурить трубок,
А раскурить надо,
Да вот зажечь спичку —
Как на лету взглядом
Остановить птичку.
Сломал ветлу ветер,
В саду сровнял гряды —
Аж корешок редьки
Из почвы сам вылез
И, подкатясь боком
К соседнему саду,
В чужую врос грядку
И снова там вырос.
Какой большой ветер!
Ах! Какой вихорь!
(И вдруг этот перепад внезапный.)
А ты глядишь нежно,
А ты сидишь тихо,
И никакой силой
Тебя нельзя стронуть:
Скорей Нептун слезет
Со своего трона.
К чему это обращение? Была такая версия, что она обращается к себе. Я так не думаю. Скорее всего, это обращение к собственному дару или к тому незыблемому, к тому, что есть в нас — к Абсолюту. И если бы не было этого противопоставления в конце песни, сама песня вполне имела бы право на существование, потому что и замечательный редкий размер, сложная такая комбинация ямба и хорея (та-та́м, та-та́м, та́-там), и замечательная мелодия — всё это есть. Но без вот этого финального выдоха, без этого выхода в другое пространство эта вещь была бы немыслима, она была бы низачем.
Дело в том, что Матвеева (вот, пожалуй, одна из главных её особенностей) всегда видит, что в мире, невзирая на весь его кошмар и зло, существует прекрасное, но это прекрасное неправильно и непостижимо, оно необъяснимо. Она именно противопоставляет не добро и зло, а зло и чудо — вот так бы я сказал. Чудо существует вопреки, иррационально, но оно существует. Она не любила ведь, вообще-то, гармонии. Помните:
Ступает Гармония ровно,
Идёт, не сбивается с шага.
Один её взгляд, безусловно,
Для нас наивысшее благо!
А плащ её — ветер весенний
Для целого Архипелага.
А есть же на свете — ей-Богу!—
Счастливчики, вещие люди:
Они ежедневно, помногу,
По их показаниям судя,
Гармонию зрят! И свободно
Об этом калякают чуде!
Гармония! В мире не мирном,
Скрипящем, наморщенном, сложном,
Готовом низвергнуться в бездну
При слове неосторожном,—
Дурак, ограниченный малый —
Один гармоничен, пожалуй.
Вот это золотые слова. Дело в том, что для Матвеевой не гармония является исцелением мира, не согласие, не порядок, не право, не равновесие, а мир существует и спасается благодаря неправильному, нерациональному, невозможному, которое тем не менее существует в нём:
А ты глядишь нежно,
А ты сидишь тихо,
И никакой силой
Тебя нельзя стронуть.
Вот этот момент иррационального чуда присутствует в её мировидении всегда — ну, как в «Караване», который мне представляется одной из лучших её песен. Вообще невозможно представить, что когда-то этой песни не было, а это 1961 год («Мой караван шагал через пустыню»). И там действительно…
Друг отошёл и, чтобы скрыть обиду,
Книгу достал, потрёпанную с виду,
С грязным обрезом, в пёстром переплёте,
Книгу о том, что горе не беда…
…Право, уйду! Наймусь к фата-моргане:
Буду шутом в волшебном балагане,
И никогда меня вы не найдёте:
Ведь от колёс волшебных нет следа.
Мы мечтали, у нас была такая с ней идея составить книгу стихов, которая бы так и называлась — «Стихотерапия» (по её самому известному, наверное, стихотворению), но составить её не из матвеевских стихов, а вообще из всех стихов, которые как-то влияют на душу, на тело, обеспечивают душе здоровье, тело хорошее самочувствие, то есть — собрать книгу стихов, которые улучшают самочувствие. А такие есть.
Я знаю, например, что матвеевская лирика всегда помогает от головокружения. Почему? Потому что она сама всю жизнь боролась с болезнью вестибулярного аппарата — с болезнью Меньера. И когда её читаешь или поёшь, прогоняется дурнота, а наступает вместо неё здоровое и ясное состояние. Я помню, как я как-то ночной дорогой шёл через лес, довольно страшной, и, чтобы вернуть себе душевное равновесие, оглушительно на весь этот лес распевал:
Кролик в Африке живёт,
Усики подстрижены,
В барабан багряный бьёт
У порога хижины.
— вот эту «Кроличью деревню». Прелестная песня, кстати. У Матвеевой очень много песен, которые возвращают душевную ясность. И стихи такие же:
Когда сердце, с себя сбивая
Скорлупу одну за другою,
В гадость памяти обрываясь,
Мчится воющими пропастями,
Ты представь себе своё горе
Нарисованным на фарфоре —
Да и то не всё, а частями.
Но круги и зигзаги ада
На фарфор наносить не надо:
ведь фарфор и фаянс так хрупки!—
против жанра идти не стоит.
Да и кто ты такой, отлучая
Человека от чашки чая?
Если жизнь ты ему отравишь,
Разве это тебя устроит?
Вот «нарисованным на фарфоре» — не потому, что оно становится миниатюрным или манерным, а потому, что оно обретает форму.
И в этом смысле мне самым важным её стихотворением, ну, маленькой поэмой такой представляются «Шпалы». Когда она говорит про шпалу: «Эти жирные чёрные доски,— // Эта лестница в детском наброске»,— она ведь имеет в виду не просто рациональность или прямолинейность, а она говорит о наличии в мире безусловной ценности, здравого смысла.
Дух Порядка (чумазый, но свежий),
И меж пальцев их чёрных мелькает
Белолобый рассвет побережий.
Вот этот «белолобый рассвет побережий» — это и есть прорыв в божественное.
Я думаю, что после смерти Матвеева будет представать поэтом всё более и более масштабным. И хорошо, что многие о ней услышали сейчас. Царствие ей небесное. Но я с ней не прощаюсь, потому что я её стихами пропитан. И вам желаю того же.