В позолоченной комнате стиля ампир,
Где шнурками затянуты кресла,
Театральной Москвы позабытый кумир
И владычица наша воскресла.
В затрапезе похожа она на щегла,
В три погибели скорчилось тело.
А ведь, Боже, какая актриса была
И какими умами владела!
Что-то было нездешнее в каждой черте
Этой женщины, юной и стройной,
И лежал на тревожной ее красоте
Отпечаток Италии знойной.
Ныне домик ее превратился в музей,
Где жива ее прежняя слава,
Где старуха подчас удивляет друзей
Своевольем капризного нрава.
Орденов ей и званий немало дано,
И она пребывает в надежде,
Что красе ее вечно сиять суждено
В этом доме, как некогда прежде.
Здесь картины, портреты, альбомы, венки,
Здесь дыхание южных растений,
И они ее образ, годам вопреки,
Сохранят для иных поколений.
И не важно, не важно, что в дальнем углу,
В полутемном и низком подвале,
Бесприютная девочка спит на полу,
На тряпичном своем одеяле!
Здесь у тетки-актрисы из милости ей
Предоставлена нынче квартира.
Здесь она выбивает ковры у дверей,
Пыль и плесень стирает с ампира.
И когда ее старая тетка бранит,
И считает и прячет монеты,—
О, с каким удивленьем ребенок глядит
На прекрасные эти портреты!
Разве девочка может понять до конца,
Почему, поражая нам чувства,
Поднимает над миром такие сердца
Неразумная сила искусства!
Это, конечно, офигенный эпитет для финала — «неразумная сила искусства». Стихотворение на самом деле не так просто, как кажется. Я, кстати, очень хорошо помню, что в командировке… Как раз в Артемовске это было — я был, кажется, на 4-м, что ли, курсе. Возвращаюсь я из командировки, а там продавался Заболоцкий, довольно много. Его же было не купить при советской-то власти, да и издавали его мало. И вот покупаю я этот однотомник, еду на вокзал в автобусе, и льет лютый дождь. И вот как льет этот дождь, так и я неостановимо рыдаю над этим стихотворением.
До сих пор я его без слез не могу читать, непонятно почему. Потому что действительно, как правильно объясняет Жолковский, мы плачем не от сентиментальности, а от совершенства — совершенства выполнения задачи. Но вообще-то это стихотворение — это в чистом виде «Moon and Sixpence», понимаете, моэмовские «Луна и грош».
Ведь в чем дело? Моэм ненавидит Стрикленда, ему всё понятно про Стрикленда. Но он ценит его мужество. И, более того, Стрикленд-руина в финале, ослепший Стрикленд, когда он превращается в кучу тряпья, а всё равно пишет этот свой гениальный последний шедевр на стенах хижины — он велик. И эта старуха, которая согнута в три погибели, которая бледная тень — она по-прежнему великое явление искусства. Потому что не в красоте ее сила, а в магнетизме.
Я думаю, что он имел в виду Лилю Брик и обстановку ее дома. И актриса здесь не более чем псевдоним. Да в общем, понятно, о чем речь. Типаж распространенный в позднесоветскую эпоху. И, в общем, советская власть сама была похожа на такую властную старуху, от которой осталось только воспоминание.
Но, как ни странно, бесприютная девочка, которая с изумлением глядит на эти портреты… Понимаете, если бы она глядела с ненавистью, если бы она глядела с мстительным чувством, это было бы понятно. Уж как-нибудь Заболоцкий, виртуозно владевший формой (хотя и подглядывавший, по свидетельству Роскиной, в словарь рифм), всё-таки уж как-нибудь втиснул бы это в четырехстопный анапест. Но он предпочел удивление. Мы смотрим на этих монстров с простодушным восхищением, с ребенковым восхищением, с ребяческим. Это детское чувство — «разве девочка может понять до конца…?»
Понимаете, сила искусства неразумна и, добавлю со своей стороны, несправедлива. Конечно, если бы искусство было справедливо, если бы гениальны были только нравственные люди… Но как раз такие сердца и потрясают нас сильнее всего, потому что чтобы произвести настоящий эстетические шок, написать мощное стихотворение, нужно, наверное, обладать каменным сердцем. Об этом же знаменитое ставшее песней стихотворение Остера про трубача:
Мы шли под пули ставить лбы,
Мы шли сквозь дождь и зной,
Как только медь его трубы
Гремела за спиной.
Неслучайно Дидуров говорил, что если бы Остер еще хотя бы 10 лет писал такие стихи, был бы поэт не хуже Блока. В общем, не знаю насчет Блока, но поэт-то он огромный, между нами говоря — Остер. Мы знаем его по детским стихам, сценариям и сказкам. Гриша, не знаю, слышите вы меня или нет, вы действительно грандиозный поэт.
И вот эта проблема у всех решается по-разному. Остер описывает этого трубача с ненавистью, а Заболоцкий с таким прохладным феноменологическим изумлением. Понимаете, Стрикленд — гадина. Но в Стрикленде есть величие. И нравственность человеческая по сравнению с даром Стрикленда — это 6-пенсовик.
И девочка-сиротка, которая так сентиментально изображена, которая спит у тетки-актрисы из милости — она сомнительная альтернатива этой старухе. Понимаете, потому что эта старуха, при всей своей мерзости, потрясает сердца. А вот доброта — она бывает и плоской, а иногда и глупой, и неразборчивой.
Заболоцкий всем сердцем на стороне этой девочки. Но ничего не поделаешь — сила искусства неразумна. В мире остается, потрясает в мир, впечатывается в него великое. А великое почти всегда бесчеловечно. Не надо брать чью-то сторону — надо осознавать этот трагический парадокс. Потому что из этого осознания вырастает главное — изумление перед Божьими чудесами. Хотя, конечно, аморальность нехороша. Это я добавляю для тех, кто опять хочет побыть чистым на моем фоне.