Предшественники – Державин и Хлебников, более очевидные. Но я думаю, что истоки интонации Заболоцкого можно поискать и поближе. Например, Фет: «Учись у них – у дуба, у березы…». Это стихотворение легко принять за Заболоцкого. Наверное, и Тютчев, хотя мне-то как раз кажется, что Заболоцкий – поэт более ровный. У Тютчева есть как и безусловные шедевры, так и безусловные провалы. А у Фета, скажем, или у Заболоцкого, провалов нет.
Наверное, потому что идеология никак не сказывалась на их литературных занятиях. Фет всю свою идеологическую составляющую направлял в прозу, в очерки, в воспоминания. В текстах это не сказывалось. У Тютчева не сказывалось.
Ну вот, любимое мое:
Учись у них — у дуба, у берёзы.
Кругом зима. Жестокая пора!
Напрасные на них застыли слезы,
И треснула, сжимаяся, кора.
Все злей метель и с каждою минутой
Сердито рвет последние листы,
И за сердце хватает холод лютый;
Они стоят, молчат; молчи и ты!
Но верь весне. Ее промчится гений,
Опять теплом и жизнию дыша.
Для ясных дней, для новых откровений
Переболит скорбящая душа.
Это, в общем, тютчевский пафос («Молчи»). Но сказано это уже по-заболоцки. Могу сказать, почему. Потому что стоицизма нет в этом стихотворении. Есть призыв к стоицизму, но есть и живая, лютая боль: «Они стоят, молчат; молчи и ты!».
Дело в том, что Заболоцкий, при всей своей сдержанности и при кажущемся стоицизме своей поэзии, был живой душой. «И кричит душа моя от боли, и молчит мой черный телефон». Я уже забегаю вперед к теме лекции, мы сегодня говорим о Заболоцком, но почему бы не сказать раньше, тем более что пришел вопрос?
Видите ли, Заболоцкий выглядит иногда (и выглядел в жизни) патрицианским, подчеркнуто холодным, но это не так. Поэзия Заболоцкого холодна во «Второй книге», которая вся пронизана ледовыми темами: «Он умирал, сжимая компас верный» (это стихотворение о Седове). Действительно, как будто «Вторая книга» вся затерта льдинами: это название его второго сборника после «Столбцов». А вот поздний Заболоцкий – это поэзия кричащего отчаяния, боли, тоски невероятной.
«Так бей, палач»… То есть звонарь, хотя палач здесь тоже неслучайно вспоминается:
Так бей, звонарь, в свои колокола!
Не забывай, что мир в кровавой пене!
И это ощущение грядущей атомной катастрофы, которое есть в «Иволге»; ощущение подступающей смерти, которое есть почти во всей поздней лирике. Это не стоицизм, это не то римское, патрицианское величие, которое было у Заболоцкого. Заболоцкий совсем не холоден. Если почитать его детские стихи, «Стихи о деревянном человечке», или если почитать его позднюю лирику, слезы подступают все время. Ну какая там холодность:
Целый день стирает прачка,
Муж пошел за водкой.
На крыльце сидит собачка
С маленькой бородкой.
Ой, как худо жить Марусе
В городе Тарусе!
Петухи одни да гуси,
Господи Исусе!
…
«Вот бы мне такие перья
Да такие крылья!
Улетела б прямо в дверь я,
Бросилась в ковыль я!
Чтоб глаза мои на свете
Больше не глядели,
Петухи да гуси эти
Больше не галдели!».
Вот это ощущение какой-то надрывной, какой-то надсадной тоски, которой Заболоцкий переполнен. В 30-е годы он позволял себе некоторую сдержанность и патрицианство. Но Заболоцкий после освобождения, Заболоцкий в последние десять лет жизни – это рыдание сплошное. И сколько бы я ни читал «Старую актрису»:
В позолоченной комнате стиля ампир,
Где шнурками затянуты кресла,
Театральной Москвы позабытый кумир
И владычица наша воскресла.
В затрапезе похожа она на щегла,
В три погибели скорчилось тело.
А ведь, Боже, какая актриса была
И какими умами владела!
Что-то было нездешнее в каждой черте
Этой женщины, юной и стройной,
И лежал на тревожной ее красоте
Отпечаток Италии знойной.
Здесь уже начинается разбег вот этого будущего, слезного восклицания:
И не важно, не важно, что в дальнем углу,
В полутемном и низком подвале,
Бесприютная девочка спит на полу,
На тряпичном своем одеяле!
Здесь у тетки-актрисы из милости ей
Предоставлена нынче квартира.
Здесь она выбивает ковры у дверей,
Пыль и плесень стирает с ампира.
И когда ее старая тетка бранит,
И считает и прячет монеты,-
О, с каким удивленьем ребенок глядит
На прекрасные эти портреты!
Разве девочка может понять до конца,
Почему, поражая нам чувства,
Поднимает над миром такие сердца
Неразумная сила искусства!
Это именно восклицание, это слезы, это вой, обличенный в форму канонического русского стиха, которой Заболоцкий владел, как мало кто. Но эта форма никого не должна обманывать. За этой формой – как и в «Столбцах», собственно говоря, – бушует хаос, «под ними хаос шевелится». Поэтому, я думаю, что у Заболоцкого нет последователей. Нужен человек с таким же опытом жизни, а такой опыт жизни где вы найдете?
Предшественники есть. Понимаете, у Державина, который тоже выглядит холодным, есть стихотворение памяти жены о том, как «воет дом». Это такое сказать, для ХVIII века что-то невероятное. А собственно говоря, казалось, что Державин – это эталон спокойствия и гармонии. И тем не менее, постоянное воющее отчаяние. Я думаю, что для того, чтобы писать, как Заболоцкий, нужно пережить то, что пережил Заболоцкий.
И потом, понимаете, у него же есть такой имидж холодного, самодовольного, владеющего собой. Но все воспоминания о нем, которые мы знаем, как раз изобличают в нем человека очень ранимого, страшно зависимого от оценок. Когда ему Твардовский сказал, прочитав «Животного, полного грез» («Лебедь в зоопарке»): «Вы уже не мальчик, хватит шалить». Заболоцкий плакал, понимаете? Вечером созвал друзей, чтобы они как-то его утешили, и плакал. Кстати, Слуцкий вспоминает о том, как писательская делегация ехала в Италию, и Твардовский – уже пьяненкий, в коридоре – говорил: «Ах, трудно быть первым парнем на деревне, особенно если в деревне один ты». И с верхней полки в купе донесся такой клокочущий, ястребиный смешок Заболоцкого. Интересное тоже воспоминание.