Наверное, «Старуху». Может быть, «Случай». Может быть, «Постоянство веселья и грязи». Я вообще очень ценю у Хармса то, что проза и поэзия сделаны из одного материала. Это свидетельство невероятной цельности, той самой чистоты порядка. Потому что обычно проза – это то, что делаешь из себя, а поэзия – это то, что ты откуда-то получаешь. Но Хармс, видимо, все это откуда-то получал и умел это переводить на дневной язык. Ведь абсурд существования старухи не получает никакого разрешения, никакого объяснения. Мне очень нравится это произведение. Оно в меру страшное. Валерий Попов говорил, что все разоблачения сталинизма по сравнению с одной этой повестью, полной духоты и страха, абсолютно иллюзорны.
Если говорить о любимых текстах Хармса, то не могу не прочесть стихотворение, которое когда-то произвело на меня в Новосибирском университете (там пели это как песню) совершенно исключительное впечатление.
Выходит Мария отвесив поклон
Мария выходит с тоской на крыльцо
а мы забежав на высокий балкон
поем опуская в тарелку лицо.
Мария глядит
и рукой шевелит
и тонкой ногой попирает листы
а мы за гитарой поем да поем
да в ухо трубим непокорной жены.
Над нами встают золотые дымы
за нашей спиной пробегают коты
поем и свистим на балкончике мы
но смотришь уныло за дерево ты.
Остался потом башмачок да платок
да реющий в воздухе круглый балкон
да в бурное небо торчит потолок.
Выходит Мария отвесит поклон
и тихо ступает Мария в траву
и видит цветочек на тонком стебле.
Она говорит: «Я тебя не сорву
я только пройду поклонившись тебе».
А мы забежав на балкон высоко
кричим: Поклонись! – и гитарой трясем.
Мария глядит и рукой шевелит
и вдруг поклонившись бежит на крыльцо
и тонкой ногой попирает листы,
а мы за гитарой поем да поем
да в ухо трубим непокорной жены
да в бурное небо кидаем глаза.
Вот почему я люблю так Хармса? Потому что сквозь абсурд всех его сочинений всегда проступает настроение. Настроение такое детско-сентиментальное.
Ведь про что «Мария»? Можно, конечно, сказать, как говорил сам Хармс, что это стилистическое упражнение, что не надо искать в ней смысла, что эстетика абсурда тем и прекрасна, что не предполагает плоского прочтения и толкования. Но вообще-то стихотворение несет в себе эмоцию вполне понятную: всегда, в любой компании на переломе веков есть такая девушка, которая, условно говоря, «кланяется цветочку». Которая ведет себя подчеркнуто старомодно. Такая, знаете, Алиса, которая и дня не может прожить без ириса. Добрая, старомодная девочка, которая кланяется цветочку.
А мы, наоборот, по сравнению с ней, как жестокие дети из «Детства, отрочества, юности» или из «Отца Сергия», которые над Поленькой издевались, – мы демонстрируем какую-то нарочитую душевную эстетическую глухоту, глупость. Мы на балконе «поем да поем да в ухо трубим непокорной жены». Но присутствие Марии среди нас всей этой компании придает смысл.
Понимаете, в переломных исторических эпохах всегда есть шумные девушки, которые во время шумного застолья сидят, глядя в пустоту, слушают весь этот треп, снисходительно смотрят на пытающихся понравиться им дураков громогласных, а потом неожиданно встают и говорят как бы в таком делириуме: «Ничего этого скоро не будет». Или: «Да как же вы не видите, что вы все обречены». Или: «Я не могу здесь больше оставаться ни секунды». Помните, как там: «Я обуреваем». Вот этот образ девушки, которая хочет непонятно чего, хочет странного, – он из Хармса очень запоминается.
В чем генезис обэриутской поэтики? В чем тайна ее происхождения? Конечно, самым главным автором, повлиявшим на обэриутов, был Хлебников – создатель поэзии русской зауми, хотя сам термин «поэзия зауми» восходит к Туфанову – тихому горбуну, бесконечно доброму и обаятельному человеку.
Тем не менее, Хлебников, во-первых, на звуковом, на синтаксическим, на морфологическом уровне эту заумь довел до совершенства. А во-вторых, Хлебникову присуща эта интонация детской серьезности, очень характерная вообще для безумцев, для дервишей. Вообще мне кажется, что Хлебников при его явном и, более того, прогрессирующем безумии, сумел создать новый жанр – жанр философской поэмы ХХ века, жанр мистерии, уходящей к веку ХVIII, со всеми этими мистериальными диалогами, с тем, что потом перекочевало к Заболоцкому в «Безумного волка».
Это поэзия, где все вещи стоят в именительном. Это поэзия такого детского, инфантильного, прямого выхода на последние вопросы. Хлебников очень пришелся эпохе в тон, потому что эпоха была безумная, и он был безумен. Эпоха бредила колоссальным переустройством мира, и Хлебников им бредил. При этом у Хлебникова есть та прямота выхода на тему, которая присуща только стихам, причем стихам очень хорошим. Никакая проза нам этого не может дать. Поэтому научная поэзия, поэзия научного трактата – это вот как раз жанр, открытый Хлебниковым. При этом у него есть такая детская простота, это взгляд на предметы, какими они есть. Не случайно ОБЭРИУ называли себя объединением реального искусства.
Увидеть вещь без привычного флера, поставить слово в такой контекст, чтобы оно зазвучало, подчеркнуть абсурдность существования. Хармс в знаменитом и моем, наверное, любимом рассказе «Связь» подчеркивает эту абсурдность на каждом шагу: один скрипач купил себе магнит и нес его домой, но напали хулиганы и магнит выхватили. А дальше у него там шапка растворилась в луже серной кислоты.
То есть между всеми действующими лицами, между событиями существует связь, но эта связь, осознаваемая нами, внешняя и поверхностная. Обэриуты потратили жизнь на то, чтобы показать возможность альтернативной связи между людьми и предметами. Как говорил Введенский: «Вы думаете, что связаны плечо и пиджак, а я думаю, что связаны плечо и четыре». Эта мысль крайне симпатичная.
Вообще наличие в поэзии обэриутов альтернативных связей, альтернативной шкалы масштабов, придание мелким событиям огромного значения, игнорирование больших событий истории, – все в этой школе, в этом направлении чрезвычайно привлекательно. Обэриуты – это, конечно, прямая реакция на нарочитую инфантильность советского сознания. И они пишут так, чтобы их понимали дети. В известном смысле, они хотели пойти к детям. Отсюда их активное участие в «Еже» и «Чиже», отсюда их дружба с Житковым, который тоже писал абсолютно обэриутскую прозу (например, «Что я видел»).
Я вообще думаю, что писать взрослую поэзию в конце 20-х годов немыслимо, немыслимо писать традиционную реалистическую поэзию. В конце 20-х годов надо обернуться к каким-то корневым основам бытия. Да, может быть, к инфантилизму; да, может быть, к детскому, а может быть, к реальности, к реальному искусству. Потому что на некоторые вещи сначала надо ответить, некоторые вещи надо зафиксировать. Отсюда – некоторый инфантилизм обэриутской поэзии, отсюда ее детский интерес к смерти, как у того же Гандлевского: «Молодость ходит со смертью в обнимку».
И как очень характерный для обэриутства пример – это возвращение жанра мистерии, который задает простейшие координаты мира:
Бог проснулся. Отпер глаз,
взял песчинку, бросил в нас.
Или как в почти не сохранившейся книге Введенского (от нее остались наброски) «Убийцы вы, дураки». Когда Введенский читал эту книгу на одном из заседаний «Чинарей», Хармс кое-что из нее записал: «Души убитых взлетали, как фонтан». Я думаю, что роман «Убийцы вы, дураки» – это такое стилистическое упражнение, попытка избавить вещь от флера привычных эссенций, но как бы специально промыть глаза.
Я думаю, что таким же, нарочито простым языком написано одно из ключевых стихотворений Хармса, – «Постоянство веселья и грязи»:
А дворник с черными усами
стоит года под воротами,
и чешет грязными руками
под грязной шапкой свой затылок.
И в окнах слышен крик веселый
и топот ног, и звон бутылок.
И еще:
и люди стройными рядами
в своих могилах исчезают.
Люди исчезают, а дворники никуда не деваются. Это тоже детский взгляд, потому что с точки зрения ребенка страшнее кошки зверя нет, страшнее дворника нет хозяина двора. Мне кажется, что именно это и есть главный пафос обэриутства: довести все предметы до их детского, первозданного значения. Тогда уже можно постепенно выстраивать взрослый мир.