Войти на БыковФМ через
Закрыть

К поэтам какого ряда вы относите Смелякова, Ваншенкина, Асадова и Рождественского?

Дмитрий Быков
>100

Я выделил бы здесь Смелякова. Ваншенкин и Рождественский, по-моему, крепкие поэты второго ряда. Асадов вообще находится отдельно — он поэт устной традиции, такой песенной, такой ашуг своего рода. Всё это рассчитано на одномоментное восприятие абсолютно — может быть, отчасти в силу его слепоты, когда ему приходилось стихи воспринимать не глазами, а по памяти, звуковыми массивами. Он был талантливый человек и храбрый, но, конечно, его поэзия — это образец банальщины и гладкописи. Хотя когда он острит, он, мне кажется, более адекватен, так сказать. Нельзя сомневаться в его высокой человеческой порядочности.

Что касается Ваншенкина и Рождественского, то, к сожалению, слишком большой процент банальности в их текстах и некоторой экзальтации, особенно у Рождественского, мне кажется, не позволяет говорить о них как о поэтах, выражающих дух своей эпохи.

Что касается Смелякова. Понимаете, это явление примерно такого же типа, как его друг Светлов. Я выступал в Светловской библиотеке, моей самой любимой, и вообще это одна из моих любимых площадок Москвы, и публика туда пришла отличная. И было нас как-то много, и при этом было нам очень по-человечески тепло. Я там по их просьбе небольшую такую лекцию о Светлове прочёл, как я его люблю и понимаю.

Светлов — это неосуществившийся гений, это как бы генеральная репетиция Окуджавы. Смеляков, может быть, в чуть большей степени осуществился, но это сломанный поэт. Понимаете, он впал в такой стокгольмский синдром, пострадав от тоталитаризма весьма сильно. Трижды он сидел, причём, кстати, третий раз в Инте вместе с Дунским и Фридом, был одним из первых слушателей знаменитого сценария «Лучший из них». И вообще интересный был человек, яркий. Но он к последним годам своей жизни пришёл именно в состоянии стокгольмского синдрома — он начал этот самый тоталитаризм оправдывать и нашёл в нём некое величие. Такое бывает. Когда тебе надо как-то оправдать свою загубленную жизнь, ты находишь величие в этих позорных и страшных обстоятельствах. То, что он написал стихотворение «Трон» про царское кресло — это полбеды. Он написал ещё довольно, по-моему, гнусное стихотворение о Петре и Алексее, вот это:

…по-мужицкому широка,
в поцелуях, в слезах, в ожогах
императорская рука.

На кого ты пошёл, мальчишка,
с кем тягаться задумал ты?

— спрашивает он не просто у Алексея, а у всей русской интеллигенции протестующей.

Властно скачет державный гений
по стране — из конца в конец.
Тусклый венчик его мучений,
императорский твой венец.

Довольно мерзкое стихотворение, если честно. А Окуджава, например, понимал смеляковскую трагедию, сочувствовал ему и посвятил ему это замечательное стихотворение: «Два кузнечика зелёных в траве, насупившись, сидят». Стихотворение-то лучше, чем все смеляковские поздние.

У Смелякова были гениальные стихи. Он тоже неосуществившийся гений. К числу его гениальных текстов я отнёс бы, конечно, в первую очередь «Манон Леско». До сих пор я помню:

Зазвенит, заплещет телефон,
в утреннем ныряя серебре,
и услышит новая Манон
голос кавалера де Грие.

Женская смеётся голова,
принимая счастие и пыл…
Эти сумасшедшие слова
я тебе когда-то говорил.

И опять сквозь русский снегопад
Горько улыбается аббат.

Это неплохие стихи, особенно если знать сюжет «Манон Леско». Нравится мне, конечно, и «Любка», и очень хорошие стихи «Как знакома мне старая эта квартира!» (один мой друг, старый лагерник, замечательно пел их на свою музыку). В общем, у Смелякова были сильные стихи. Я не могу, конечно, согласиться с Межировым, который как-то, помню, на журфаке у нас выступая, сказал, что это был последний великий советский поэт. Нет, не последний и не великий, но были у него стихи выдающегося качества. Кроме того, то, что с ним случилось — это в огромной степени вина эпохи. Я среди его великих стихотворений назвал бы и «Жидовку», кстати говоря:

В восемнадцатом стала жидовка
Комиссаром гражданской войны.

Надо сказать, что слово «жидовка» употреблено здесь, конечно, в смысле горько-язвительном, ироническом. Страшноватое стихотворение. Помню, как Чухонцев мне его впервые прочёл (оно же не печаталось или печаталось в сильной редукции). Для меня это был очень важный текст. Так что Смелякова я воспринимаю иначе и лучше, чем поименованных вами литераторов.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Какие драматургические и поэтические корни у Вероники Долиной?

Долина сама много раз называла эти корни, говоря о 3-м томе 4-томника Маршака — о томе переводов. Но вообще это европейские баллады, которые она любит и сама замечательно переводит. Английские баллады. Окуджава во многом с тем же пафосом прямого высказывания и называния вещей своими именами. Ахматова на нее повлияла очень сильно — вот это умение быть последней, умение не позировать никак. Или если и позировать, то в унижении.

Да, она такой жесткий, грубый поэт. Грубый в том смысле, что называет вещи своими именами. Поэтому и любят ее люди, не очень склонные к сентиментальности. Долина — она такая страшненькая девочка. Как Лесничиха. Или как

Я нищая сиротка,
Горбунья и…

Почему Геннадий Шпаликов в последние годы сочинял о декабристах?

Ну там одна пьеса, насколько я знаю. И, по-моему, это не последние годы. Тема декабристов и вообще, тема Пушкина и его контактов с Николаем очень занимал людей либо начала 30-х, когда они оправдывали себя примером пушкинских «Стансов», как Пастернак, как Тынянов, и людей конца 60-х годов, когда, говоря словами того же Тынянова, «время вдруг переломилось». Хуциев с его сценарием о Пушкине (8-го числа будем представлять на книжной ярмарке его), Шпаликов с пьесой о декабристах, Окуджава с пьесой «Глоток свободы» и с романом. Кстати говоря, пьеса, на мой взгляд, недооценена, и она в тогдашней постановке в Ленинградском детском театре была шедевром безусловным. Я не был там, а вот Елена Ефимова, наш…

Часто ли Булат Окуджава выдавал себя за еврея?

Мы обсуждали как-то с Вероникой Долиной, что определенная еврейская аура в Окуджаве была. Но это, скорее, наши достройки и додумки. Он был все-таки потомком кантонистов, и еврейские корни там могли быть. Но дело далеко не в них. Окуджава производил впечатление именно принадлежащего (это немножко совпадает с нашим отношением к еврейству, но это не совсем так)… Вот у нас в семинаре по янг-эдалту, когда мы обсуждали конспирологический роман, появился такой термин «опасное меньшинство». Без опасного меньшинства – студентов, поляков, евреев, детей (кстати говоря, дети – это, безусловно, янг эдалт, безусловно, конспирология, дети всегда заговорщики, они всегда против нас что-то такое…

Появились ли у вас новые мысли о Пастернаке и Окуджаве после написания их биографий? Продолжаете ли вы о них думать?

Я, конечно, продолжаю думать о Пастернаке очень много. Об Окуджаве, пожалуй, тоже, потому что я сейчас недавно перечитал «Путешествие дилетантов», и возникает масса каких-то новых идей и вопросов. Но дело в том, что я для себя с биографическим жанром завязал. Мне надо уже заниматься собственной жизнью, а не описывать чужую. Для меня это изначально была трилогия, и я не хотел писать, и не писал никакой четвертой книги. А вот Пастернак, Окуджава, Маяковский — это такая трилогия о поэте в России в двадцатом столетии, три стратегии поведения, три варианта рисков, но четвертый вариант пока не придуман или мной, во всяком случае, не обнаружен, или его надо проживать самостоятельно. То есть я не вижу пока…