Войти на БыковФМ через
Закрыть
Литература

Что вы думаете о творчестве Михаила Гиголашвили? Почему его романы не экранизируют?

Дмитрий Быков
>250

Я не думаю, что романы Гиголашвили экранизируемые в принципе. Всё-таки «Чёртово колесо» — при всей сериальности некоторых сюжетов, в нём содержащихся, это книга, которая прежде всего ценна веществом прозы, концентрацией, стилистикой, высотой взгляда, если хотите. Не зря он автор диссертации «Рассказчики Достоевского».

К «Тайному году» отношение у меня сложное. Роман хороший, но просто он, по-моему, не добавляет к образу Грозного ничего принципиально нового, кроме одного обстоятельства: когда человек начинает писать в России историческую прозу, он почти всегда становится на позицию протагониста, он начинает его оправдывать. Так бывает не только в исторических романах. Ну, Гончаров начал писать «Обломова» с намерением разоблачить обломовщину, а в результате он её не только оправдал, но и превознёс. Единственный человек с кристальным сердцем — это Обломов на своём диване. Обломов, кстати, и умер от ожирения сердца, как будто жир — это лучшая среда для сохранения сердца в кристальной чистоте. Может, так и есть.

Но в любом случае попытки оправдать протагониста — это нормальная для писателя функция. Но если иногда ещё удаётся его разоблачить, когда речь идёт об обычном человеке — например, разоблачение Чичикова («припряжём подлеца»), разоблачение главного героя в «Предварительных итогах» у Трифонова, разоблачение чеховских героев, большинства из них, даже когда они протагонисты, как, например, Ионыч, Старцев,— то у исторических персонажей почти всегда появляются адвокаты.

Лучше всего эту трагедию раскрыл, на мой взгляд, Леонид Зорин — старейший и мудрейший наш прозаик и драматург — в замечательной повести «Юпитер». Это такой монолог в лучших драматических традициях Зорина, очень интеллектуальный, напряжённый, где актёр играет Сталина и начинает превращаться в Сталина. Понимаете, я знал актёра, ну, великого актёра, который, сыграв однажды Сталина, мне сказал: «Я впервые осознал его космическое одиночество»,— то есть в каком-то смысле оправдал. А если играешь, то не можешь не оправдать — ну, играешь злого, ищи, где он добрый.

Но есть другие, понимаете, варианты. Дело в том, что на месте Грозного, если почитать Гиголашвили, ну, решительно всякий начинал бы так себя вести. В этом романе есть замечательные находки и сочетание, скажем, архаического жаргона, такого архаической речи с блатным арго (ну, это собственно было у тех же Стругацких в «Трудно быть богом» — «По грабкам» — помните там этот диалог с разбойником), есть кое-какие и другие там замечательные ходы. И конечно, перелопачена огромная литература. И прекрасно, что нет стилизации, и слишком масштабные всё-таки герои говорят человеческим языком.

Но мне кажется, что к образу Грозного трудно что-то добавить после Эйзенштейна и особенно после великой неудачи Горенштейна — романа «На крестцах», который и в полном варианте невыносим, и в сокращённом читается, честно говоря, прежде всего со скукой. Пусть меня простит замечательный исследователь Юрий Векслер, чьими трудами вышла в России со страшным опозданием эта книга, вдвое сокращённая, в «НЛО». О Грозном как-то очень трудно писать, потому что начинаешь понимать, да, начинаешь ставить себя на его место, начинаешь понимать, что он заложник ситуации, что нельзя было иначе, что надо было осадить реакционное боярство, что у него было трудное детство, которое он всё время вспоминает у Гиголашвили.

А встать на точку зрения выше Грозного не сумел даже Лев Толстой, который пытался писать исторические романы из разных эпох — и всякий раз отступался. Всё-таки «Война и мир» в чистом виде не историческая книга. Чтобы написать исторический роман об Иване Грозном, надо, наверное, попытаться увидеть русскую историю со стороны, то есть спросить себя: а оправдана ли чем-то бесконечная централизация, бесконечное наращивание территорий, бесконечные расправы с оппонентами? Оправдано ли это? Нужно ли это?

Для большинства Грозный — действительно заложник, и поэтому его начинают любить. Это для меня совершенно неприемлемо. Я всегда становлюсь здесь на позицию Новеллы Матвеевой в стихотворении о библиотеке Ивана Грозного: «Что читал душегубец? Не знаю. Мне как-то не важно». Я готов понимать трагедию Грозного, но становиться на его позицию — увольте. И мне кажется, что ни «Князь Серебряный», ни «День опричника» — вот эти две сказки о тоталитаризме, очень похожие, просто «День опричника» несколько осовременен,— они не прибавляют ничего к тому, что написал Карамзин.

Поэтому мне кажется, что здесь действительно новая высота взгляда пока недостижима. Да и честно сказать, первая моя реакция на глубокое погружение во внутренний мир Грозного в романе Гиголашвили — это духота и скука, какой-то смрад. Возможно, он имел в виду такое впечатление. И я люблю его читать, мне всегда он интересен, но всё-таки у меня здесь есть чувство, что рамки традиционного исторического романа здесь не преодолены, не произошло ничего принципиально нового. Хотя в «Чёртовом колесе» оно произошло.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Любой ли читатель и писатель имеет право оценивать философов?

Вот Лев Толстой оценивал Ницше как «мальчишеское оригинальничанье полубезумного Ницше». Понимаете, конечно, имеет. И Толстой оценивал Шекспира, а Логинов оценивает Толстого, а кто-нибудь оценивает Логинова. Это нормально. Другой вопрос — кому это интересно? Вот как Толстой оценивает Шекспира или Ницше — это интересно, потому что media is the message, потому что выразитель мнения в данном случае интереснее мнения. Правда, бывают, конечно, исключения. Например, Тарковский или Бродский в оценке Солженицына. Солженицын не жаловал талантливых современников, во всяком случае, большинство из них. Хотя он очень хорошо относился к Окуджаве, например. Но как бы он оценивал то, что находилось в…

Как сделать программу для краткого школьного курса по литературе? Как объяснить школьникам, почему они начинают с тех или иных произведений?

Видите, ваша проблема — это общая проблема современного гуманитарного знания, прежде всего — в России. Потому что социологическая схема, марксистская схема на 90 процентов исчезла, скомпрометирована, а другая не предложена. И все попытки заменить марксизм структурализмом, по большому счету, ни к чему не привели. Я думаю, что программу следовало бы расширить и перекроить определенным образом, включить туда таких авторов, как, скажем, Успенских оба, и Глеб, и Николай. Гораздо шире представить Щедрина. Гораздо скупее представить, например, Толстого, потому что Толстой не понятен ещё, как мне кажется. И «Война и мир» не понятна, слишком масштабное высказывание для 10-го класса. А вот…

Не кажется ли вам, что иудаизм Льву Толстому был ближе, нежели христианство?

На самом деле диагноз Толстому, что Толстой по природе своей более ветхозаветен, чем новозаветен, он от многих исходил. Он исходил от Шестова, от его книги «О добре в мировоззрении Толстого и Ницше» (и Достоевского, уж за компанию). Он вообще, так сказать… Ну, то, что якобы Толстой не чувствовал благодати, не чувствовал христианства, не чувствовал духа причастия — это очень многие выводят, понимаете, из некоторых сцен «Воскресения», не без основания.

Мне это кажется неубедительным. Мне кажется, Толстой как раз из тех русских литераторов, который Бога видел, чувствовал, пребывал в диалоге. Для него диалог с отцом — нормальное состояние в дневниках. Наверное, потому, что сам был немного…

Правда ли, что в романе «Анна Каренина» Толстого Вронский старался избегать местоимений «ты» и «вы» в общении с Анной, так как «ты» — усиливает близость, а «вы» — звучит высокомерно?

Нет, это не так. Он говорит с ней то на «ты», то на «вы», как часто бывает у влюбленных пар, в отношениях, когда ссора заставляет говорить на «вы», а «пустое вы сердечным ты она, обмолвясь заменила» — это говорится наедине, при большом духовном расположении. Переход на «ты» всегда довольно труден, и непонятно, в какой момент он должен совершиться. После первой ли близости, после первого ли поцелуя, иногда это сразу бывает. Интересно, как Левин будет переходить на «ты» с Кити. Но вообще большинство семей у Толстого, ссорясь, начинают разговаривать на «вы». И Анне уже не удается обратиться на «ты» к Алексею Александровичу Каренину, мужу. Это мучительная, конечно, проблема. Но то, что Вронский избегает…

Что вы думаете о теории Романа Михайлова о том, что все старые формы творчества мертвы, и последние двадцать лет вся стоящая литература переместилась в компьютерные игры? Интересна ли вам его «теория глубинных узоров»?

Я прочел про эту теорию, поскольку я прочел «Равинагар». Это хорошая интересная книжка, такой роман-странствие, и при этом роман философский. Нужно ли это считать литературой принципиально нового типа — не знаю, не могу сказать. Каждому писателю (думаю, это как болезнь роста) нужна все объясняющая теория, за которую он бы всегда цеплялся. Неприятно только, когда он эту теорию применяет ко всему, и о чем бы он ни заговорил, все сводит на нее. Помните, как сказал Вересаев: «Если бы мне не сказали, что предо мной Толстой, я бы подумал, что предо мной легкомысленный непоследовательный толстовец, который даже тему разведения помидоров может свести на тему любви ко всем». Слава богу, что…

Почему в письме Роллану Цвейг пишет о том, что Толстой побаивался Горького, робел перед этим язычником?

У меня есть ощущение, что было наоборот. У меня есть ощущение, что Горький побаивался Толстого, относился к нему по-сыновнему, без достаточных оснований просто потому, что Толстой не расценивал его никак — никак сына, никак младшего единомышленника. Напротив, он относился к нему уже после первых его успехов весьма ревниво и настороженно. Но тем не менее у Горького есть открытым текстов в воспоминаниях о Толстом: «Не сирота я на земле, пока есть этот человек». Так что отношение его к Толстому было почтительным, восторженным, но и отчасти недоверчивым. Конечно, потому что он говорит: «Не надо ему этим хвастаться», когда Толстой говорит: «Я лучше вас знаю мужика». Не…

Не кажется ли вам, что ведущая идея романа Льва Толстого «Воскресение» выражена в пейзаже «Владимирка» Исаака Левитана?

Нет, это просто тюремные темы в русской литературе — чеховская тема, тема «Острова Сахалин», тема толстовского романа — неслучайно возникают в литературе конца века, потому что становится доминирующей тогда уже в русской реальности. Русская тюрьма, её природа, её постоянный страх, её тень, лежащая на всей общественной жизни, очень многое в русской литературе, в русском поведении социальном объясняет. «Владимирка» — один из символов этого, и толстовский роман, и «Остров Сахалин», и «Всюду жизнь» Ярошенко, то, что масса народу обращается к этой теме есть просто лишний показатель того, что она становится чрезвычайно актуальной: люди начинают догадываться, что страна воспроизводит модель…