Марк Захаров всегда был олицетворением для меня театра надежды. Театра, который жил ожиданием перемен и во многом делал эти перемены необратимыми. Потому что после захаровского фильма «Юнона и Авось» во огромной степени стало невозможно вообразить откат к прежнему СССР, к СССР времен закрытости. Это был спектакль нового времени, каким-то чудом прорвавшийся в советскую эпоху. Ясно было (и Захаров об этом говорил), что в этом спектакле все: и религиозная составляющая рыбниковской музыки, и тема любви, сметающей границы, и чрезвычайно рискованное оформление, и сама рок-опера — принципиально новый для советской культуры жанр, и они единицами исчислялись. Разве что «Орфей и Эвридика» Журбина, может быть, «Стадион» Градского выдерживали сравнение с рыбниковской оперой. Все это делало спектакль каким-то чрезвычайно наглым вызовом. Это говорило уже о том, что система в самом деле трещит и шатается. И бешеная популярность спектакля показывала насущность этих перемен.
И фильмы Захарова, в том числе положенный на полку «Свифт», они, безусловно, были немного не из того времени. Другое дело, что лучший, такой самый плодотворный и самый солнечный период творчества Захарова — это именно ожидание перемен. У каждого художника есть же свое топ-время, своя эпоха, для которой он родился. Об этом Трифонов говорил: «Пришло мое время, но это время коротко». Он говорил: «Надо успеть написать»,— когда его спрашивали, почему так много он пишет в последнее время. «Надо успеть написать». У каждого свое время, как у каждой птицы свое время петь, и это время быстро заканчивается. Мне кажется, топ-эпоха Захарова была примерно в диапазоне от «Тиля» до «Диктатуры совести». Это именно время надежд. А когда эти надежды начинают осуществляться, приходит время Бургомистра. При Драконе Ланцелот возможен, а при Бургомистре — нет.
И вот это очень интересно, что Захаров на протяжении всех девяностых годов (и его театр тоже) демонстрировал главным образом растерянность. Это было очевидно, и это было благородно, потому что понятно было, как себя вести в семидесятые, более-менее понятно, как себя вести в восьмидесятые. А вот в девяностые этот театр оказался на распутье, и кроме того, он начал терять всех своих звезд. Это была довольно трагическая эпоха, эпоха конца советского, когда выяснилось, что постсоветское не предлагает никаких утешений и никаких улучшений. Ничего лучшего она не предложила, эта эпоха, кроме возможности ездить за границу. Это было довольно очевидно.
Кстати, в комментариях во время радиоэфира шло довольно бурное обсуждение, а следует ли Захарову ставить в вину поддержку Путина и достаточно двусмысленные заявления о политике последнего времени. Понимаете, вот не думаю я, что стоит ему это ставить в вину, прежде всего потому, что он действительно всей предыдущей логикой своей жизни был подготовлен совсем к другому. И когда после семидесяти лет он оказался в ситуации этих перевернутых ценностей, не он один испытал растерянность, не он один почувствовал неспособность в них сориентироваться. Кстати говоря, все лучшие умы и лучшие таланты семидесятых неслучайно жгли свечу с двух концов, как Высоцкий. Они неслучайно торопили свой уход подсознательно. Они задыхались в этой атмосфере, да; но в новой атмосфере кислород просто отсутствовал. И мне кажется, вот эта серия уходов безусловно выдающихся, очень значительных людей семидесятых годов в конце восьмидесятых и начале девяностых,— она тоже очень неслучайна. И мне кажется, что конец советской эпохи не просто так совпал с гибелью лучших ее представителей. Те, кто уходит сейчас (Данелия, Канчели, Захаров) в силу витальности своей оказались чуть выносливее и некоторое время прожили в этом безвоздушном пространстве, но уже создать что-либо великое в нем было невозможно.