Войти на БыковФМ через
Закрыть
Лекция
Литература

Алексей Ремизов

Дмитрий Быков
>250

Творческое место Ремизова в культуре Серебряного века довольно странное. С одной стороны, он поразительно органичное явление, и он такой фольклорный извод русского модернизма, с одной стороны, который есть в Билибине. Такая эстетизация фольклора, игра с ним, и, наверное, в этом он и одинок. Но при этом Ремизов — такой болезненно уязвленный, такой бесконечно печальный, такой одинокий, такой страшно трагический. Вернее, даже не трагический, а такой монотонно-тоскливый, как дребезжание жестяной струны, струнки. И он такой маргинал в жизни, он такой абсолютно одиночка в литературе. Его попытка создания Обезвелволпал, этой Обезьяньей великой вольной палаты, раздача орденов,— это такая попытка обустроиться.

Мне замечательный режиссер Шадхан рассказывал, что один его знакомый даун, когда жил в деревне, каждое утро ходил и раздавал макаронинки сухие, спагеттинки или прутики согражданам, а потом вечером ходил и собирал. Это была форма коммуникации, единственно возможная. Он об этом фильм снял. Мне кажется, что Ремизов со своими орденами Великой вольной обезьяньей палаты — это такая попытка выстроить коммуникацию при отсутствии других средств связи.

Конечно, главная его повесть — «Крестовые сестры», потом что она потрясающе сделана. Этот невероятно сильный лейтмотив, эти женщины с крестами на головных уборах, эти медсестры, в сущности. Медицинские сестры, там рядом, в больнице, они становятся такими парками, символом судьбы. Маракулин — спокойный, нормальный человек. Он такой купринский Иван Степанович Цвет. И все у него идет гладко, и жизнь у него хорошая, и он такой ещё и Акакий Акакиевич, потому что ему нравится каллиграфия, он любит буквы. А потом его выкидывают со службы. И он понимает, что человек человеку бревно. И он начинает проваливаться в мир таких же людей, лишенных занятий. У них огромное время свободное, потому что им нечего делать, они никому не нужны, они лишены денег, лишены опоры. Вот это странное чувство провала, болота, сквозь пленку которое тебя держало, и вот это падение постепенное, которое в конце концов материализуется в его падении из окна.

Маракулин — один из самых обаятельных героев, и в нем такая ремизовская душа светлая. Почему он это написал? У Ремизова в 1909 году случился скандал, его обвинили в плагиате, обвинили в совершенно непристойном тоне. Кто был этот обвинитель, этот таинственный Мих. Миров, который написал эту статью? Там расходятся мнения. Одни говорят, что это был Измайлов, сам Измайлов кивал на Чуковского. По стилю она не похожа ни на Измайлова, ни на Чуковского. И статья гнусная в том смысле, что там обвинен в плагиате человек, который только процитировал народные сказки, их обработал. Обработка фольклора не есть плагиат, и об этом стали писать. Пришвин за него вступился, вступился за него Волошин (волошинскую статью по разным соображениям не напечатали). Пошла травля, и это попало в газеты. А летнее затишье (правильно пишут историки этой темы) вызвало интерес, хамство, прямой скандал. И «Южный листок» писал, что он «стибрил эти сказки». Гнусная совершенно история.

Он защитил себя без особенных усилий. Но поскольку он был уже человек, побывавший в ссылке, болезненно впечатлительный, ранимая душа, такой болотный чертик, такая странная русская нечисть из сказки, добрая… Как полевые чертенята у Блока, или болотный попик. Я думаю, что Блок, очень его любивший, отчасти его там и воспроизвел. Хотя навеяно это циклом «Болотных картинок» Татьяны Гиппиус, сестренки Зинаиды Николаевны. Но, мне кажется, что образ Ремизова там прослеживается. Он и был такой болотный попик. И вот его страшно уязвило эта история.

Единственной опорой в жизни ему была Серафима Довгелло, жена его, которая была и больше, и физически крепче, и как-то всегда его утешала во всех ситуациях. И вот он написал этих «Крестовых сестер» как вопль обиженной, одинокой души. Наверное, лучшие образчики его собственно художественной прозы — это роман «Пруд»: роман, в котором лучшее, что есть (как и у Белого в «Симфониях») — это стиль, мелодика речи с её такими мелодическими повторами, такая скорбная, причитающая, унылая манера повествования. Там замечательный, конечно, образ Огорелышевых — русской купеческой семьи, которая распадается. Обычная история начала века: история о распаде семьи, большого купеческого дела. Там потрясающий сквозной образ этой огорелышевской тайной улыбки. Дарья там зовут, по-моему, главную героиню. Могу путать, давно это читал.

Но проза Ремизова по-настоящему, художественная проза, она не так значительна, как, во-первых, его фольклорные стилизации и обработки (а он ещё и каллиграф, художник замечательный). Стилизовался он замечательно: и под восточные сказки, и под русские народные, и под готику,— все это он очень хорошо умел. Но главная стихия прозы Ремизова — это такая дневниковая проза, немного в розановском духе. Вот почему Розанов так его любил и говорил, что Ремизов — это бриллиант, он валяется в пыли, и счастлив будет тот, кто его подымет. Для меня чтение Ремизова всегда было каким-то обостренным, мучительным наслаждением. Особенно книжка «Подстриженными глазами». Я помню, что когда Лукьянова в Москву переехала, то я у нее как раз эту книжку привезенную (и в Новосибирске изданную), схватил и постоянно перечитывал. Потому что для меня, вообще-то, послереволюционный Ремизов открылся довольно поздно.

Я читал, конечно, «Кукху. Розановы письма». Это записки о Розанове, поразительно живые. «Кукха» — это выдуманное Ремизовым словечко, звездная влага, звездная сперма, оплодотворяющая мир, живая влага мира. И то, как он описывает эту весеннюю ночь, когда они шляются с Розановым и чувствуют этот запас свежего воздуха, массивного, мокрого, и этот запах весеннего разложения и возрождения одновременно,— это что-то божественное. Эта звездная, холодная, весенняя ночь. И при этом — удивительное ощущение интимной, глубокой близости с людьми, которых он любил. Его потрясающие воспоминания о Блоке, невероятной силы. Его удивительные слова о Розанове, его удивительные воспоминания о собственной жизни. Он очень открыт читателю.

Вот «Взвихренная Русь» и «Подстриженными глазами» — это два таких вопля воли, поразительной силы, конечно. И он, в отличие от Розанова, в котором все-таки много было провокаторства и довольно темные убеждения, он очень чистая, совершенно святая душа. Я очень его люблю.

Жизнь его парижская была ужасна. Он постепенно стал слепнуть. Правильно совершенно писал про него Замятин, что «тянет соки из крошечной коробочки русской земли, которую вывез с собой, как засыхающее растение». А он дожил до 50-х годов, ослеп совсем, но есть потрясающая запись его голоса, где он наизусть начитывает сцену полета из «Вия». Это просто что-то фантастическое! Жалкий старческий тенорок. Но все то, что он писал, невзирая на эту унылую и жалкую интонацию, проникнуто поразительной художественной силой, настоящей мощью. И вообще, придумать такую штуку, как «Крестовые сестры», построенную целиком на лейтмотивах, фактически без фабулы, в ощущениях, такую абсолютно импрессионистическую прозу,— это надо, знаете, быть довольно хитрым парнем.

Не говоря уже о том, что в сказках его чувствуется такое владение языком, причем темной, какой-то хтонической его сутью. Понимаете, дохристианской, языческой и при этом доброй. В этом смысле он, конечно, писатель гораздо сильнее Алексея Толстого, тоже обрабатывавшего сказки и стилизовавшего их под фольклор. И мне кажется, что сильнее и Замятина. Потому что Замятин — гениальный реалист, у него очень сильное «Наводнение», у него замечательные есть «Островитяне», очень сильные и ранние сочинения, такие сатирически-разоблачительные. Роман «Мы», мне кажется, все-таки, не обладает художественной мощью, какая была у Ремизова. Мне кажется, что Замятин слишком рационален.

Ремизов — это какое-то уютное и страшное болото, засасывающее вас. Не говоря о том, что «Взвихренная Русь» — это самый искренний, самый сердечный, самый горячий плач по России. Вот он-то её любил! Как любят её кривые, неуклюжие люди, неукорененные в жизни. А из того, что надо читать у него — я полагаю, что «Кукха» — это чтение, с которого надо начинать знакомство с Ремизовым.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Лидия Гинзбург назвала поэтику Блока — поэтикой стиля в эпоху стилизации, приводя в пример Брюсова, Кузмина и Северянина? Согласны ли вы с этим определением Серебряного века? Как наше время могут назвать исследователи спустя время?

Понятно, что наш век совсем не бронзовый… Свой Серебряный век мы пережили в 70-е годы, уже упомянутые. Там типологически очень много сходного. Я согласен с тем, что Блок — это поэзия стиля, но совершенно не согласен с тем, что это эпоха стилизации. Видите, такое пренебрежительное отношение к Брюсову мне совершенно несвойственно и непонятно. Где Брюсов стилизатор? Только во «Всех напевах», а «Tertia Vigilia» — это абсолютно самостоятельное произведение; кому-то нравится этот слог, кому-то не нравится. Мне кажется, что у Брюсова есть свой голос.

Бунин не стилизатор абсолютно, кого он стилизует в «Одиночестве»: «И ветер, и дождик, и мгла… Камин затоплю, буду пить… Хорошо бы собаку…

Согласны ли вы, что «Крестовые сёстры» Алексея Ремизова — самое мрачное, что доводилось читать в русской литературе? Каково ваше мнение об этой повести?

Я с этим согласен. Очень высоко ценю эту вещь, я люблю эту повесть. Я считаю Ремизова гениальным русским писателем. Это одно из самых мрачных, самых сильных, самых стилистически цельных произведений русской литературы. У Ремизова вообще мне всё нравится: и «Кукха: Розановы письма», и безумно мне нравится у него… Да на одно объяснение того, что такое «кукха», могла бы уйти вся программа (вот эта звёздная влага жизни, звёздная сперма, влажность). Безумно нравится мне и «Подстриженными глазами», и «Взвихрённая Русь». Меньше нравятся «Пруд», «Часы» и вообще его ранняя беллетристика. «Крестовые сёстры» — книга, на которой он переломился, книга, с которой он начался. Вот Глотов и Маракулин —…

Как вы оцениваете поэзию литературного движения русского зарубежья «Парижской ноты»?

Трудный очень вопрос. Понимаете, нельзя не сострадать людям, которые эту поэзию создавали. Нельзя не сознавать всего трагизма положения русской эмиграции. Нельзя не сострадать надрывно Штейгеру или Смоленскому, или Поплавскому. Нельзя не ужасаться вот этой работе без читателя и без перспективы. Штейгер, кстати, неплохой поэт. То, что Марина Цветаева переоценивала его стихи из-за личной такой влюбленности,— нет, мне кажется, там была какая-то, простите, за тавтологию, «парижская нота». И у Адамовича были тексты замечательные. Это интонация очень пронзительная: «Когда мы в Россию вернемся… О Гамлет восточный, когда?». Вот это действительно гамлетовский вопрос русской…

В мемуарах Юрия Анненкова написано о их последней встречи с Маяковским — Маяковский сказал ему: «Я уже перестал быть поэтом, теперь я чиновник». Справедливо ли это высказывание?

Знаете, эмигрантским мемуарам, особенно мемуарам Юрия Анненкова, который был гениальным художником и довольно обыкновенным литератором, насколько можно судить по «Повести о пустяках»,— верить этому можно с очень большим приближением. Верить Одоевцевой и Иванову вообще не нужно, это художественное преувеличение, художественные произведения, притом, что высокохудожественные: и тексты Иванова («Петербургские зимы»), и особенно, конечно, тексты Одоевцевой. «На берегах Невы» — это книга, которой я многим обязан: я прочел ее в 12 лет. Дали нам почитать, дома было много самиздата, и как раз картинка Анненкова на обложке — я этот синий том вспоминаю с огромной нежностью. Я от матери много знал…

Почему в Петрограде возникла литературное группа «Серапионовы братья»? Почему они так называлась?

Это довольно известная история. «Серапионовы братья» назвались так в честь четырехтомного романа Гофмана. Это, строго говоря, не роман, а такой цикл рассказов с шкатулочным, барочным обрамлением. Вот общество пустынника Серапиона, которое имело более-менее реальный прототип, общество Серафимовых братьев, куда входил, насколько я помню, Шамиссо, сам Гофман там появлялся, и некоторое количество магнетизеров, гипнотизеров. Это такие люди, которые изучали оккультные, темные, мистические истории. И «Серапионовы братья», выдуманные Гофманом,— это предлог объединить его слабые и сильные, разные рассказы в единый цикл и издать по аналогии с тиковским «Фантазмусом». Естественно, что…

Почему забыты ученики «горьковской школы» — например, Александр Серафимович и Александр Неверов? Какая школа зарождается в XXI?

В XXI зарождается школа нелинейного повествования, во-первых. Ну, как? Понимаете, сейчас никакая школа, особенно в России, так она не зарождается. Происходит переписывание советской литературы. Почти все нынешние романы, печатающиеся сейчас (наверное, и мои не исключение), они либо реферируют к советскому опыту, либо отчасти растут из советской школы, из советской формы.

Очень забавно, кстати, бывает дурачить критиков. Вот так напишешь им, что «Июнь» имеет отношение к «Дому на набережной» — и все это повторяют хором, хотя никакого отношения к «Дому на набережной» (ни стилистического, ни фактического) «Июнь» не имеет. Вот под носом у людей лежат «Дети Арбата» — на них они не…