«Синий фонарь» Виктора Пелевина в серии «Альфа-фантастика» – это самый яркий прозаический дебют девяностых.
Виктор Пелевин ― писатель, которого, собственно, до девяностых годов никто не знал, который начал с публикации очень сильных рассказов и повести «Омон Ра» в «Знамени», который собрал сборник «Синий фонарь» в издательстве «Текст» в редакции Александра Мирера, человека с безошибочным чутьем, близкого друга Стругацких. И вот он-то первым почувствовал, что в русскую литературу пришел действительно великий писатель.
Я помню своё страстное предубеждение против Пелевина, потому что я ужасно не любил всё модное. Но я открыл «Жизнь насекомых», вышедшую, насколько помню, в 1995 году (или даже в 1994), зачитался с первого момента и сразу понял, как горячо и глубоко я солидарен с этим удивительным, незабываемо ярким, человечным, сентиментальным писателем.
Для меня Пелевин достиг некоторой вершины своей новеллистики в «Синем фонаре». После этого он перешел на романы, которые одним нравятся, другим ― нет. Но точно могу сказать, что такие повести, как «Затворник и Шестипалый» и прежде всего «Принц Госплана», конечно, не имеют себе равных в тогдашней литературе. Почему?
Проще всего сказать, что Пелевин сконструировал новый, если угодно, конструктивный принцип прозы. Это череда бесконечных встроенных друг в друга клеток, и из одной клетки ты можешь попасть только в другую. Это искусство проецировать жизнь, классические жизненные ситуации на всё, что угодно, вокруг: на компьютерную игру, на приключения двух цыплят, на жизнь насекомых, как уже было сказано.
То есть это проекция жизни на целый ряд более мелких и более понятных структур, издевательская проекция, конечно, всегда снижающая, но тем не менее она именно и передает ощущение клетки и бесконечное желание вырваться из нее. Но принц не может вырваться из монитора, принц всегда странствует только внутри игры, и как бы хорошо он ни прыгал, как бы точно ни подтягивался, он всё равно максимум, до чего может дойти, это до принцессы на последнем уровне. А принцесса сделана из тряпок, и это, пожалуй, его самое глубокое разочарование.
Описать жизнь программиста как путешествие по разным уровням компьютерной игры ― ужасно соблазнительная и вроде бы простая идея, но Пелевин сделал это первым. Кстати говоря, моя дочь прочла это потому, что ей нужна была инструкция для прохождения «Принца Персии». И надо сказать, что по пелевинским инструкциям можно довольно быстро научиться убивать стражников, пробивать зеркало на 4 уровне, бежать на последнем ― там плиток нет, но они сами под тобой выстраиваются ― и так далее. То есть это ещё и прохождение.
Но помимо этой чисто прагматической пользы, это ещё и великолепная редукция жизни до продвижения с уровня на уровень. И в конце этот Саша, главный герой, всё время спрашивает себя: «Ну куда я бегу?». А у принца не может быть ответа на этот вопрос.
«Затворник и Шестипалый» ― произведение ещё более глубокое и трогательное. Это жизнь двух цыплят в инкубаторе. Пелевин очень точно просек, что отшельниками становятся по двум причинам: либо ты Затворник, то есть мыслитель-одиночка, либо ты Шестипалый, то есть ты обыватель, ничем не отличаешься, но у тебя шесть пальцев, поэтому социум отторгает тебя (социум ― это все остальные цыплята).
Там же есть, кстати, замечательная, истинно пелевинская, метафора религии. Затворник понял, что если цыплята хотят выжить и зайти на второй круг в инкубаторе, им не надо есть. Они тогда будут слишком сухи и бледны, и их отправят наедаться опять. И он проповедует аскезу, проповедует отказ от земных благ. В результате все постятся и всех отправляют ещё на один круг откорма. Там же замечательная, кстати, метафора, когда двух героев выгоняют из социума, выбрасывают из инкубатора и тем спасают. «Социум», ― объясняет Затворник, ― «это приспособление для преодоления стены мира».
И конечно, там замечательное пародирование всей религиозной философии. «Откуда мы появляемся?» ― спрашивает Шестипалый. «Ты знаешь, только на очень глубоких уровнях памяти этот вопрос получает ответ», ― отвечает Затворник. ― «Мне кажется, что мы появляемся из белых шаров». «А откуда появляются белые шары?» ― спрашивает Шестипалый. «Молодец», ― говорит Затворник, ― «чтобы задать этот вопрос, мне потребовалось куда больше времени. Я подозреваю, что эти белые шары появляются из нас».
Какая прекрасная формула мира, понимаете! Я уже не говорю о том, что один из самых прелестных диалогов там ― это диалоги о богах. Богами называются люди с точки зрения курятника. «Я», ― говорит Шестипалый, ― «никогда не понимал язык богов». «А я понимаю», ― говорит Затворник. «Ну хорошо, о чем они сейчас говорят?» ― «Один говорит: „Ты к Дуньке не подходи“. А второй говорит: „Я выжрать хочу“». «А что такое Дунька?» ― спрашивает Шестипалый. «Область мира такая», ― подумав, отвечает Затворник. «А что же он хочет выжрать?» ― спрашивает Шестипалый. «Дуньку, естественно», ― отвечает Затворник.
И это всё смешно, конечно. Но это и ужасно мило. Понимаете, наверно, самое ценное, что есть в раннем Пелевине, ― в позднем это почти совсем исчезло, как исчез воздух из его прозы, ― самое ценное, что в нём есть, ― это божественная грусть, тихая детская грусть, которая бывает только на очень отдаленной городской окраине в семидесятые, в спальном районе, когда книжный ребенок смотрит на вечернее зеленое небо и ждет возвращения родителей с работы. И вот за капустным полем, которое на этой окраине ― там и возникает божественное пространство печали, печали, которой пронизан весь ранний Пелевин, божественной печали.
Понимаете, я иногда думаю, что лучшее, что он написал из рассказов, ― это вообще такой рассказ «Онтология детства». Там, как всегда, применена сюжетообразующая метафора: там где-то странице на третьей ты начинаешь догадываться, что это мир, увиденный глазами ребенка, живущего в тюрьме. Но у него в этой тюрьме масса радостей. Он наблюдает за волнами цемента между кирпичами, наблюдает за зависимостью теней в камере, зависимостью их от времени года и времени дня. Он замечает, что взрослые перед уходом на работу всегда злые, а по возвращении всегда благодушные.
Нас не так много, кто любит этот рассказ, я да Ирина Роднянская, но совпадать с таким тонким критиком мне очень приятно. Хотя многие вообще ценят эту прозу именно за её неповторимую тоску. Почему «Онтология детства» называется этот рассказ? Потому что детство ― это и есть тюрьма, это время страшной несвободы. Мы ничего не можем в это время, нам ничего нельзя, но мы находим в этом какую-то странную прелесть и только о нем вечно вспоминаем с ностальгией, хотя я-то уж по своему детству не ностальгирую ничуть.
Пелевин находил очень изобретательную форму для ранних рассказов. Рассказ «Водонапорная башня», который весь состоит из одного предложения, пародии классических готических сюжетов, например, «Проблема верволка в средней полосе», замечательные пародии в жанре альтернативной истории, в частности, разнообразные реконструкции Отто Крюгера и так далее из начала войны. И, разумеется, особое место в пелевинском тогдашнем творчестве занимает рефлексия по поводу советских реалий. Это и в «Омоне Ра» особенно заметно, и, конечно, в пленительном рассказе «День бульдозериста», который был абсолютной жемчужиной «Синего фонаря».
Ну и как всегда, как во всяком хорошем тексте есть автоописание, автопортрет присутствует в «Синем фонаре». Все сказки, которые рассказывает Пелевин, ― это, в сущности, сказки ребенка в пионерском лагере ночью. Пионерские страшилки с советскими корнями. Но синий фонарь, который светит за окном, светит каким-то метафизическим светом. И стук поезда за окном ― это загадочный, метафизический стук. И в этих сказках советского книжного ребенка есть какое-то дуновение, какое-то веяние небывалого.
Надо сказать, что Пелевин сам к советской жизни относился (не знаю, как сейчас, но тогда) с достаточной трезвостью. Его замечательные слова: «Советская жизнь, как бульдозер, подрыла почву под собой и из христианства провалилась в язычество, в мир языческих практик». Да, наверно, так оно и было. Но при всём при этом хотя бы дуновение чего-то волшебного в этом нашем советском детстве было. Поэтому ещё точнее другие слова Пелевина, мастера четкой формулировки: «Вишнёвый сад выжил в морозах Колымы, но задохнулся в безвоздушном пространстве постсоветского мира». Наверно, это тоже точно.
Нельзя не сказать о прозе Пелевина, которая появилась потом. После довольно затяжного кризиса появился роман «Generation „П“», который, наверно, отразил страдания автора точнее и исповедальнее, чем любая другая его книга. Там есть эпизод, когда Вавилен Татарский, недолгий ученик Литинститута, как и Пелевин, накушавшись грибов, идет по дороге к тому, что ему кажется зиккуратом, хотя на самом деле это какая-то хозяйственная постройка, смотрит на огромное облако вдали и понимает, что когда-то он сам и его мысли состояли из того божественного вещества, из которого состоит это облако. А ивы по сторонам дороги ему шепчут: «Зачем? Зачем ты превратил свой мир в это? Зачем ты забыл нас в этом мире?».
И вот, как ни ужасно, этот шепот оставленного мира, если угодно, шепот забытой лирики я постоянно слышу и в новых текстах Пелевина, в которых уже совсем почти не остается воздуха. Но каждый раз, как и сейчас, я с надеждой ожидаю выхода его новой книги, которая, как и всякий новый этап российской истории, меня опять обманет. Но это всё не отменяет ощущения, что мы живем в присутствии огромного таланта. И слава богу, что он продолжает работать, доказывая нам ненапрасность нашей жизни.