Можно и нужно, конечно. Дело в том, что в основе национального характера всегда лежит одиссея. И Веничка, и Пер Гюнт, и Блум — это такие портреты, попытка создать национальный характер. Ну, у Джойса национальный характер является, конечно, синтезом Дедалуса и Блума. И Дедалус, Телемах — он такой, наверное, в большей степени ирландец, чем еврей Блум. Но, конечно, Одиссей всегда Иван-дурак, «теория странствующего героя». Мне дочь когда-то, когда ей было семь лет, вдруг неожиданно сказала: «Я поняла: русский Одиссей — это Иван-дурак». Да, русский странствующий герой, безусловно так, который самый умный, кстати. Так вот, это-то меня и занимает в Пер Гюнте.
Вот Джойс всегда говорил: «Моя задача — создать ирландского Пер Гюнта». Я бы, идя дальше, сказал: ирландского Уленшпигеля. Конечно, Одиссей, тоже как религия, по Франсу, приобретает черты той сцены, той эпохи, в которую он помещён, и той страны. В этом смысле Пер Гюнт — это, конечно, норвежский герой, именно скандинавский.
И не зря, кстати, мне кажется, Ибсен говорил, что понять «Пер Гюнта» могут только норвежцы. И то, что эта его вещь стала самой интернациональной и самой популярной — это никак не опровергает её глубокого национального духа. Просто я думаю, что ставить и любить — не значит понимать. Мне кажется, только скандинавы способны понять характер двух главных героев Ибсена — Бранда и Пер Гюнта. Бранд — это интеллект и воля, и поэтическая душа Норвегии, вообще Скандинавии; а Пер Гюнт — это её любопытство, лукавство, лень, веселье, это её такая, я бы сказал, безбашенность, которая тоже есть в его характере.
Вообще «Пер Гюнт» — это бесконечно грустное произведение. И всё-таки когда Пуговичник собирается его переплавить, как в этом не узнать собственной души? «Мне всегда тоже кажется, что я жил не так и делал не то, и только какая-то женская любовь способна меня простить и спасти». Знаете, я никогда не перестану рыдать при последних сценах «Пер Гюнта». Финал: «Спи, усни, ненаглядный ты мой, буду сон охранять сладкий твой»… При всей беспомощности этого перевода, при всей наивности этих стихов ничего знаковее, символичнее, торжественнее, чем финальная сцена «Пер Гюнта», в европейской драматургии XIX века просто нет. Понимаете, это лучшая пьеса XIX века. Возвращение Пер Гюнта и плачущая над ним Сольвейг, которая всё-таки его дождалась,— это что-то невероятное!
В чём норвежская природа этой вещи? Мне кажется, в том, что норвежскому характеру присущи, конечно, и пергюнтовское баловство, и пергюнтовская сила, и даже пергюнтовская глуповатость, но и присуща невероятная тяга к дому. Вы понимаете, как у компаса стрелка всегда указывает на север, так и скандинавская душа всегда смотрит на дом, тоскует по нему, всегда возвращается туда. И без этого культа дома не было бы ни скандинавских сказок, ни Туве Янссон, ни Астрид Линдгрен, ни Муми-дола, ни Карлсона с его домиком, потому что дом — это всегда уют, а уют — это всегда рассказывать сказку у камина во время бури. И вот это чувство уюта в пергюнтовской душе — это черта норвежского трикстера, это его особенность.
При том, что, конечно, эта вещь далеко не сводится к норвежским делам. И конечно, да, Пер Гюнт — замечательный странник такого трикстерского плана. Он умирает и воскресает, безусловно. У него трудности с родителями. Рядом с ним не может быть женщины, она всегда его ждёт. Да, здесь это как раз блестяще соблюдено. И у меня вообще есть чувство, что «Пер Гюнт» во многом задал модели литературы XX века.