Лекция
Литература

Лев Толстой, «Хаджи-Мурат»

Дмитрий Быков
>1т

Даже Данелия не рискнул ставить эту картину. Много было угроз ему с разных сторон, и он отказался от замысла. «Хаджи-Мурат», действительно,— вещь бродящая, как и «Казаки». Она именно потому не удовлетворяла Толстого и не была им завершена и окончательно подготовлена к печати, что он не вербализовал, не сформулировал для себя (и может быть, слава богу, может быть, к счастью) главную его мысль. У него в последних текстах есть такой соблазн, немножко, как Берт Брехт выходить на авансцену и говорить: «Я хотел сказать то-то». Это есть и в «Божеском и человеческом», и в «Хозяине и работнике», и в «Фальшивом купоне». Но этого нет в «Хаджи-Мурате.

«Хаджи-Мурат» построен на очень сложной образной системе, и, если угодно, главная мысль «Хаджи-Мурата» — это сила жизни как единственный критерий правоты. Вот я и сказал. Значит, о чем там речь? Конечно, ключевой и самый знаменитый образ этой повести небольшой — это «татарин» — цветок, измятый, но не сломленный, раздавленный, но не побежденный. И именно это дорого Толстому в «Хаджи-Мурате».

Это вещь о том (будем называть «вещь» своими именами), что культура восточная и западная, культура российская и — условно говоря — горская, делают человека одинаково несвободным. Вот есть такая довольно распространенная точка зрения, что в «Хаджи-Мурате» Толстой противопоставляет русского человека, растленного европейской цивилизацией, коррупцией, чем угодно человеку естественному, простому, блюдущему традицию, и так далее.

Толстой никогда не был и не будет апологетом традиции. Своему помощнику, который ему доставлял исторические материалы о Кавказе, он пишет: «История эта частью мной услышана, а частью — довоображена, а частью описана по источникам». Он говорил одному из своих ассистентов, которые поставляли ему историческую литературу: «Меня занимает не столько «Хаджи-Мурат», сколько два типа диктаторов. Да, Николай ему отвратителен, Николай Палкин,— он иначе его и не называл. Диктатор, безусловно, именно при Николае в армии формализовались окончательно отношения между офицерством и низшими чинами, и они окончательно перестали быть такими братскими, каковыми были во время войны 1812 года. Аракчеевщина на всех уровнях вышла на новый абсолютно этап. Она стала идеологией, скрепой, державностью,— чем угодно. До Аракчеева отношения солдат и офицеров были другими, и офицеры были другие. Суворов был совершенно другим командиром, с Жуковым он не имеет ничего общего, да и с офицерами аракчеевской эпохи, конечно.

Что касается второго полюса — восточной диктатуры, то диктатура традиции точно так же Толстого отвращает. И Шамиль — это фигура, не противопоставленная Николаю, а симметричная ему, сопоставимая с ним. Для него это — отвратительная фигура. Не то что отвратительная — враждебная ему по всем параметрам. Хаджи-Мурат — это автопортрет. В статье Гудзия, кстати (ну, не в статье, а в главе о «Хаджи-Мурате» в очерке Николая Каллиниковича Гудзия о Толстом), довольно точно сказано, что Хаджи-Мурат — это духовный автопортрет Толстого, который оказался в заложниках. Он не потому ведь стал писать эту вещь, что увидел татарник среди пустого поля, «татарина» среди пустого поля — это цветок рос там. Нет. Это был предлог.

А душа его искала, душа его формулировала для себя коллизию его собственной жизни. Он оказался заложником в двух противостояниях. С одной стороны, это было противостояние государства и официальной церкви, в котором он не сдавал своих позиций, может быть, он мечтал примириться с оптинскими старцами, но примиряться с официальной церковью он совершенно не собирался. Для него это была антихристова церковь, как и для Мережковского. Для него огосударствленная церковь — это, простите, оксюморон, он совершенно этого не принимает. В этой церкви нет Христа. Это все равно что проводить богослужение в тюремной церкви и, как он там пишет, есть плоть бога и пить его кровь. Для него это оставалось абсолютно чуждым. Но есть вторая крайность, которую он так же осуждает: уже в «Воскресении» изображены марксисты-догматики. Чахоточные революционные догматики, которые чисты в своем противостоянии с государством, но их догматизм отпугивает и автора, и Нехлюдова. И Катюше ещё предстоит это понять. Он же собирался писать продолжение, которое следовало бы назвать «Понедельник», прости господи.

У него была идея продолжить и развить жизнь Нехлюдова. Вот интересно не то, что с ним случилось после «Воскресения», а интересно то, как он будет возвращаться в прежнюю жизнь, назад, когда его жертва оказалась ненужной. Когда пришло прощение от государя, и Катюша свободна, она выйдет замуж за своего марксиста, а что будет с ним? Это интересно.

И противопоставленность Толстого этим двум крайностям и заставила его сбежать. Его бегство — это бегство Хаджи-Мурата, предсказанное им. Потому что Хаджи-Мурат, который бежит от чеченцев к русским, оказывается одинаково враждебен всем. Он же сбегает от русских, из-под этого караула, и русские его добивают. Причем, что самое удивительное: добивают его именно чеченцы, перешедшие на русскую сторону. Изменники добивают дважды изменника.

Хаджи-Мурат — детский, простой, чистый, и все время подчеркивается его детскость, улыбка даже на мертвом лице. Это детский, чистый человек. Но он не вписывается ни в русскую, ни в горскую систему ценностей. И у чеченцев, и у русских он одинаково чужой.

Толстой многажды заявлял, что он не толстовец, а вот это ощущение заложничества, которое возникло среди фанатиков его веры, оно приводило его к тому, что более враждебных ему людей, нежели толстовцы, под конец в его жизни просто не было. Оставался Чертков, который понимал его как художника. Воспоминания Чарткова — это прежде всего воспоминания влюбленного читателя, наблюдателя о великом художнике. Его интересовало и толстовство, но только как предлог быть рядом с художественным гением. И Толстой оставался этим гением до последней своей строки, до последнего слова, до последнего жеста. Но, безусловно, толстовцы самому Толстому глубоко отвратительны именно потому, что они догматики. И вот ситуация заложника, ситуация человека, который оказался между двух огней, одинаково чужой среди сторонников и противников, потому что он личность,— это и есть случай Хаджи-Мурата. Такая духовная автобиография и духовное завещание.

Что же остается такому человеку? Остается ему эта колоссальная сила жизни. Понимаете, ведь «Хаджи-Мурат» очень чуток к природе, и только в природе он не одинок. И в миг своей смерти, перед смертью он слушает соловьев. Остается, конечно, ещё и молитва, но та молитва, которая там описана, больше похожа на медитацию, и это в каком-то смысле молитва самого Толстого. Для него очень важно, что Хаджи-Мурат босиком становится на коврик и потом на траву. Сам Толстой, босиком стоя иногда в лесу (вот об этом вспоминает Крамской), говорил: «Я не молюсь, я так думаю. Я сосредоточенно буду обращаться сейчас к богу, как мне кажется, буду просить Отца вразумить меня»,— но это, скорее, такой опыт духовного сосредоточения. Он ходил и думал и совершенно не стеснялся свидетелей. Вот и молитва Хаджи-Мурата, описанная там,— это такой способ творческой медитации, самоуглубления, если угодно. Это чистый толстовский автопортрет. И, конечно, природа. Дело в том, что природа не врет, в ней есть та полнота и сила жизни, и та нерассуждающая готовность к смерти, которую он так ценит в мюридах Хаджи-Мурата.

Тема смерти для Толстого, ещё начиная с рассказа «Три смерти», была главной. Это та главная тема, на которой написана вся гигантская фуга «Войны и мира», потому что главное занятие героев «Войны и мира» — это умирать. Начиная со смерти старого Кирилла Безухова и кончая смертью старого Болконского, и Андрея Болконского, и маленькой княгини, и Платона Каратаева,— все герои практически, включая и самых несимпатичных. Они только и заняты тем, что пытаются как-то адаптироваться, как-то приспособиться к окружающей их постоянно смерти. Война — это пространство умирания, ничего не поделаешь. И вот для Толстого нерассуждающая готовность природы к смерти ещё в рассказе «Три смерти» намечена. Там барыня, умирающая от чахотки, встречает смерть хотя и с некоторыми зачатками достоинства и стоицизма, но все равно мучает всех вокруг себя и мучается сама. Мужик умирает проще и лучше, но тоже успевает пострадать и помучить окружающих. Лучше всех умирает дерево — оно падает, и другим деревьям от этого становится только лучше — свободнее, света больше.

Вот Толстой считает, что человек должен быть так же мужественен, или, если угодно, так же бессознателен, как природа. По Толстому, сознание есть зло. Это как Блок говорил: «Мозг — это как зоб, уродливо развившийся орган, который мешает действовать». Толстовское такое понимание очень наглядно и в «Холстомере»: собственно, финал «Холстомера» отсылает к четвертой части «Гулливера», к Гуингнмам, что лошади лучше людей. А лучше людей они потому, что у них нет ни равенства, нет избытков, нет прихоти. Ну так отними все это и сведи к необходимости всю жизни — и человек сравняется с животным,— говорит нелюбимый Толстым Шекспир в нелюбимом им особенно «Короле Лире». Но в этом-то как раз и есть то главное, что Толстому ненавистно. Человек — это избыточность, прихотливость, это гибкий и сложный и уговаривающий себя ум. По Толстому ум — это то, что мешает, мешает простоте и чистоте жизни. Вот и природа — единственный единомышленник «Хаджи-Мурата».

В этом смысле «Хаджи-Мурат» рифмуется с «Казаками», в которых, помните, когда Оленин преследует оленя, он думает (вот когда его ветки хлещут по лицу, паутина, и солнце заливает этот жаркий лес, полный чинары, орешника): «Кто счастлив, тот и прав». А здесь — кто силен, тот и прав. В ком сила и в ком нет разума — тот и прав. Потому что и традиция с её консерватизмом и постоянным насилием, и цивилизация с её условностями и развратом,— все это для человека одинаково невыносимо. В общем, «Хаджи-Мурат» — это повесть глубочайшего отчаяния, глубочайшего одиночества. Вот это, пожалуй, и делает её такой актуальной и сегодня.

Понимаете, сегодня мы все в заложниках. Сегодня скомпрометированы все ценности, и невозможно быть ни на чьей стороне, чтобы не солгать себе, чтобы не преступить человеческого в себе. Это трагедия настоящая. Положим, вам ближе консервативный или либеральный лагерь. Но вы понимаете, что и там, и там вы будете лгать, лгать себе. Потому что вас волнуют более сложные, более глубокие противоречия, нежели какие-то поверхностные дрязги взаимно обусловленных вещей. И тогда вам остается выход Хаджи-Мурата — одиночество, витальность, художественная и жизненная сила, и полнота всех эмоций, потому что Хаджи-Мурат каждую секунду с невероятной полнотой чувствует жизнь. Там есть ещё такой солдатик Авдеев, такая версия Платона Каратаева. Он, как и Каратаев, пошел вместо брата женатого, а он, этот Авдеев, недавно совсем женился. И он гибнет.

Но дело в том, что Авдеев — это каратаевщина. В нем этой животной силы, которая есть в «Хаджи-Мурате». Да, ничего не поделаешь, приходится быть одиноким зверем, одиноким цветком, если угодно.

😍
😆
🤨
😢
😳
😡
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Лишённый чуда Новый Завет Льва Толстого, не является ли он предтечей рациональности Дмитрия Мережковского в романе «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи»?

Ну, в известном смысле является, потому что Мережковский же почти толстовец, по многим своим взглядам. Но тут в чём дело… Для Мережковского единственное чудо лежит в плоскости художественного, для Мережковского само по себе творчество — уже присутствие Бога и чуда. Толстой к творчеству относился, как мы знаем, гораздо более прозаически, в последние годы как к игрушке. В остальном, конечно, Мережковский рационален. Да, он действительно считает, что вера — это вопрос разума. Точка зрения, может быть, немного схоластическая.

Понимаете, слишком часто иррациональными вещами — экстазом, бредом, слишком часто этим оправдывалось зверство. Ведь те люди, которые ненавидят рациональную…

Почему одни авторы стремятся запечатлеть свое детство, а другие – нет?

Знаете, у одного автора было счастливое детство, полное открытий, «Детство Никиты», которое в первой редакции у А.Н. Толстого называлось «Повесть о многих превосходных вещах». А другая судьба, у другого автора (как у Цветаевой) детство сопряжено с утратой матери, школьным одиночеством. И хотя она сумела написать «Волшебный фонарь» – книгу трогательного детства, – но детство было для нее порой унижений, порой трагедий. Она была очень взрослым человеком с рождения. А Пастернак называет детство «ковш душевной глуби». У других авторов детство – как у Горького. Как сказал Чуковский: «Полное ощущение, что он жил в мире патологических садистов. И кроме бабушки, там не на чем взгляду…

Не могли бы вы пояснить свою идею о душевной болезни Льва Толстого? Высоко ли вы оцениваете роман «Воскресение»?

Пока это как статья не оформлена, но, возможно, я сделаю из него большое высказывание. Мне бы не хотелось, чтобы это воспринималось как критика Толстого. Это всего лишь догадка о том, что его переворот 1881 года и арзамасский ужас 1869-го был следствием прогрессирующей душевной болезни, которая –  и это бывает довольно часто – никак не коррелировала ни с его интеллектуальными, ни с его художественными возможностями. Есть масса душевных болезней, которые сохраняют человеку в полном объеме его творческий и интеллектуальный потенциал. Более того, он критичен в отношении этих болезней, он это понимает. Глеб Успенский прекрасно понимал, что он болен, что не мешало ему испытывать чудовищное…

Как бы вы объяснили странную эволюцию Александра Зиновьева?

Понимаете, я никогда не читал его научных работ, поэтому не могу об этом судить. Он-то сам утверждал, что он сделал огромные открытия в области логики, изобрел какую-то совершенно новую логики. Я не специалист в области логики, в области классической философии. Здесь мне приходится ему верить на слово.

Но что касается его художественных произведений, то как раз здесь эволюция довольно типична. Он разочаровался в России, разочаровался в мире советском, но разочаровался он и в Западе: назвал западную философию «западнизмом». Не будучи достаточно высоко, адекватно – как ему казалось – там оценен, он вернулся и продолжал Запад поливать грязью 20 лет. «Зияющие высоты» кажутся мне…

Как вы относитесь к мыслям о Льве Толстом в «Розе Мира» у Даниила Андреева? Что думаете об очерках о русских классиках в ней?

Это первое, что я вообще прочел из «Розы Мира». Мне кажется, что все выводы, все мысли Даниила Андреева заслуживают безусловного внимания и уважения. Он был подлинный духовидец. То, что он видел, может быть метафорой. Необязательно, что его во Владимирской тюрьме или до нее посещали все эти видения. Он, конечно, был духовидцем, то есть он видел суть вещей. А как к нему приходили эти озарения, не так важно. Он был одним из умнейших, талантливейших людей своего времени, человек потрясающего поэтического дара. Я его ценю прежде всего как поэта, но и «Роза Мира» – гениальное произведение. Тут никаких сомнений быть не может.

То, что там сказано о Толстом, может вызывать у меня согласие или…

Не кажется ли вам, что брак Льва Толстого был несчастливым, и это не по вине Софьи Андреевны?

Дай бог вам такого «несчастливого брака». Это был брак исключительно гармоничный, потому что мало того, что они пятьдесят прожили. Но, по крайней мере, сорок лет из этих пятидесяти были ничем не омраченной трогательной близостью. А первые двадцать – это была вообще идиллия. И если ваша жена переписывает ваши неудобочитаемые рукописи, участвует во всех ваших авантюрных проектах по поводу перестройки управления имением, исправно рожает вам детей и берет на себя всю заботу о доме, о хозяйстве, – этот брак можно назвать идеальным. Тем более, что она лучший его пониматель и лучшая его собеседница.

Я думаю, что лучше всего к пониманию брака Толстого подошла Дуня Смирнова в фильме «История…

Согласны ли вы с мнением Людмилы Вербицкой, что «Войну и мир» Льва Толстого необходимо убрать из школьной программы?

Понимаете, почему я не хочу по большому счёту это комментировать? Потому что, начиная это обсуждать, мы как бы тоже придаём легитимный статус этому высказыванию. Госпожа Вербицкая — в прошлом доверенное лицо Владимира Путина, что характеризует её, на мой взгляд, очень положительно,— она долгое время возглавляла Санкт-Петербургский университет. Вот если бы она в то время сказала что-нибудь подобное, об этом бы стоило говорить. Но сейчас она человек очень далёкий от преподавания, от педагогики, от новейших тенденций в этом вопросе. Я не понимаю, почему мы должны обсуждать мнение непрофессионала, который вообще утратил уже давно контакт с реальностью современной педагогики.

Ну не…

Чем готика Гоголя — «Майские ночи», Тургенева — «Клара Милич», Льва Толстого — «Записки сумасшедшего» отличается от готики Леонида Андреева?

Нет, ребята, это не готика. Потому что Клара Милич обещает Аратову, обещает Якову после смерти воссоединение и счастье, и, конечно, мир окружён страшными снами, да, но эти страшные сны только до тех пор, пока Яков её отвергает. А как только он её полюбил и понял, за гробом всё будет прекрасно, и помните светлую улыбку на его лице, с которой, собственно, Аратов умирает. Потом вспомним «Майскую ночь». Конечно, мир Гоголя страшный мир, и в конце концов Гоголь в этот страх провалился. Но и в страшной мести бог всё-таки носитель доброты. Помните, он говорит: «Страшна казнь, тобой выдуманная, человече, но и тебе не будет покоя, пока враг твой мучается». То есть бог всё-таки носитель справедливости, а не зла. В…

Всегда ли побег является началом пути к богу – как в пушкинском «Страннике»? Этим ли руководствовался перед своим побегом Лев Толстой? Мог ли так поступить Пушкин?

Видите ли, побег Пушкина был в некотором роде толстовским – просто он был радикальнее. Это был прямой побег в смерть. Он предполагал убежать в Михайловское, но оказалось, что сбежал в смерь. Я совершенно не исключаю для Пушкина такого исхода. У Толстого это было в «Отце Сергии», в «Хаджи-Мурате». Большой художник под конец жизни становится заложником своей репутации. Художник и заложник – это рифма очень неслучайная у Пастернака. Толстой так точно ощущал себя заложником, причем не только в семье, но и  в секте. «Я не толстовец», – говорил он дочери Маше. Конечно, здесь было его несогласие с учением, с апологетами; с тем, что апологеты этого учения продвигали в качестве учения. Оно его очень…

Не могли бы вы назвать лучших российских кинокритиков?
Скушно. Убогонько.
27 дек., 18:34
За что так любят Эрнеста Хемингуэя? Что вы думаете о его романе «Острова в океане»?
Когда увидел его, то подумал, что он похож на шанкр. Читал и думал: это похоже на шанкр. И в самом деле похож на шанкр!
16 дек., 06:17
Какой, на ваш взгляд, литературный сюжет был бы наиболее востребован сегодняшним массовым…
Действительно, сейчас крайне популярным стал цикл книг о графе Аверине автора Виктора Дашкевича, где действие…
18 нояб., 11:14
Джек Лондон
Анализ слабый
15 нояб., 15:26
Каких поэтов 70-х годов вы можете назвать?
Охренеть можно, Рубцова мимоходом упомянул, типа, один из многих. Да ты кто такой?!
15 нояб., 14:27
Что выделяет четырёх британских писателей-ровесников: Джулиана Барнса, Иэна Макьюэна,…
Кратко и точно! Я тоже очень люблю "Конц главы". Спасибо!
10 нояб., 17:58
Как вы относитесь к поэзии Яна Шенкмана?
Серьезно? Мне почти пятьдесят и у меня всё получается, и масштабные социальные проекты и отстаивание гражданской…
10 нояб., 06:37
Что вы думаете о творчестве Яна Шенкмана?
Дисциплины поэтам всегда не хватает
10 нояб., 06:27
Что вы думаете о творчестве Майкла Шейбона? Не могли бы оценить «Союзе еврейских…
По-английски действительно читается Шейбон
07 нояб., 13:21
Борис Стругацкий, «Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики»
"Но истинный книги смысл доходит до нас только сейчас"... Смысл не просто "доходит", он многих literally на танках…
24 окт., 12:24