Владимир Сорокин, как к нему ни относись, конечно, один из крупнейших русских писателей 70-90-х и далее нулевых годов. Я прочел «Наследие». Мне кажется, что весь гаринский цикл уже есть в повести «Метель», которая мне кажется самым сильным текстом Сорокина после «Дня опричника». «Наследие» – это здорово. Во всяком случае, изображенный там мир убедителен и похож. Другое дело, как писал Андрей Архангельский, это не новый роман Сорокина, а это еще один роман Сорокина. Условно говоря, это продолжение Сорокина другими средствами.
Я с глубочайшим уважением отношусь к его попыткам заклясть эту реальность или изобразить ее. Он, разумеется, многое увидел. Я не думаю, правда, что был нужен пророческий дар, чтобы это увидеть. Куда все катится, было более-менее видно. Но Сорокин это видит благодаря своей чуткости к жестокости и садизму. В нем самом этого нет, просто он много с этим сталкивался. И в нем есть эта болезненная чуткость, может быть, обусловленная достаточно непростым детством, воспоминания о котором его мучают. Может быть, это просто такой врожденный дар. И может быть, его довольно жестокие и часто бессмысленно жестокие происшествия в текстах – это попытка справиться определенным образом с собственной травмой. В этом плане это все заслуживает только понимания и сострадания.
Кроме того, безусловно, Сорокин гениальный стилизатор. Я в свое время говорил, что это дар пародиста. Может быть, это потому, что слишком сложные писательские техники, слишком сложные стили ему не даются до конца. Скажем, Набокова он спародировать не может. Толстого – да, стиль более легкий и узнаваемый, это ему удается прекрасно. Соцреализм он копирует совершенно бесподобно. То, что производственный роман никуда не делся, а просто бетон перестали изготавливать, а просто заменили его на закатывание в бетон, в «Сердцах четырех» почувствовано очень замечательно.
Сама нарративная, повествовательная структура «Сердец четырех» просто гениальна. Вот это-то мне и было обидно, что такая тонкая идея испорчена такими грубыми физиологизмами. Но на самом деле там превосходный главный ход: постоянно фигуранты, персонажи романа заняты совершением иррациональных, бессмысленных, нелепых, чудовищно жестоких действий, которые помещены в предельно размытый контекст. Там упоминается огромное количество героев, бесчисленные обстоятельства, и читатель живет надеждой, что в конце все это сведется к чему-то логическому, чему-то понятному. Нет, никакой системы: мы не узнаем причины, почему они это делали, неизвестно происхождение вот этих странных артефактов, которыми они пользуются. Мы в конце концов получим бессмысленный набор из четырех цифр. Но это и есть, по сути своей, модель жизни. Более того, это модель жизни в 90-е, которая была угадана Сорокиным в самом их начале.
Раньше все эти страдания, муки и взаимные мучительства как-то списывались на идеологию, на строительство чего-то, на что-то социалистическое. Но сегодня это полностью утратило смысл. Люди продолжают свои бессмысленные жестокие действия без какой бы то ни было перспективы. И мир, как он выглядел в 90-е с этими разборками, воровством, советскими рудиментами, сумасшедшими ветеранами, героями советской фантастики типа Реброва (а он прямо позаимствован из трифоновского «Долгого прощания»), – это все абсолютно точная картина жизни, стилистически очень точная.
Вслед за тем у Сорокина была, на мой взгляд, замечательная интуиция о том, что Россия будет двигаться в сторону Китая. Он довольно рано это понял, и уже в «Голубом сале» появилось огромное количество китайской тематики, заимствований из китайского языка. Потом был написан «День опричника», низводящий все это на более примитивный уровень, но тоже замечательный по-своему. Но я бы все-таки не сводил Сорокина к его социальным практикам и к его социальному чутью.
У Сорокина есть произведения абсолютно гениальные, потому что он наделен иррациональным чувством страшного. Вот у него в «Наследии» появляется умное молоко. Это его замечательная способность подобрать определение из другого ряда, вообще столкнуть слова из разных рядов. Он действительно чувствует какую-то иррациональность мира, как в рассказе «Лошадиный суп».
Я думаю, если брать мастеров русского триллера, то здесь Сорокин, безусловно, будет на первом месте. Потому что словосочетания «умное молоко» или «лошадиный суп» – это действительно показатель какой-то главной, генеральной несостыковки в русской жизни. В русской жизни есть что-то, что препятствует нормальности, препятствует ей стать обыкновенной, какой-то надлом, выводящий ее в метафизическое измерение. Вроде дырки в черепе, которую пробивают гвоздем в романе «Теллурия».
Мне кажется самым сильным рассказом Сорокина «Черная лошадь с белым глазом». Вот эта лошадь, которую девочка встречает накануне войны и в черном слепом глазу которой она видит красный пожар, она видит это полыхание. Это очень страшно. Точно так же у Сорокина страшно сделана «Красная пирамида» – Ленин как человек, который разбудил пирамиду красного рева. «Красный рев» – это такое же абсурдное, абстрактное сочетание, как и «умное молоко», но это работает. Это страшно, это жутко.
И когда герой Сорокина едет в электричке на свидание, на день рождения к девушке, он встречает человека, которого совершенно невозможно описать. Человека подчеркнуто нормального, который сидит на пустой дачной платформе (кстати говоря, в этих дачных платформах действительно есть что-то страшное, он это замечательно почувствовал), и этого человека описать нельзя. Потому что он абсолютно, канонически нормален.
Вот если начать описывать это, то сразу хочется цитировать, это чистый Сорокин:
«Прошло 12 минут.
Потом еще 13.
Потом 20.
Поезда не было.
Юра встал, пошел по перрону.
— Бороул!!! Ну ког! да! же?!
— Через восемь минут,— послышался голос.
Юра обернулся. На скамейке, мимо которой он только что пропрыгал,
сидел человек. Это было так неожиданно, что Юра замер как вкопанный.
Толстый, одутловатый мужчина в светлой летней одежде сидел и смотрел
и смотрел на Юру.
— Что…— пробормотал Юра, не веря своим глазам.
— Через восемь минут будет поезд,— произнес мужчина.
Его большое, мучнисто-белое, грушеобразной формы лицо ничего не выражало. Ничего. Просто совсем ничего. Впервые в своей жизни Юра увидел такое лицо.
— Поезд?— переспросил он.
— Электричка.
Маленькие, выражающие ничего глазки смотрели на Юру. Ему показалось, что лицо заморожено. А сам человек… из морга. Мертвец. Труп. Юре вдруг стало плохо, как от солнечного удара, который случился с ним в Баку прошлым летом. Ноги его задрожали.
— Присаживайтесь,— произнесли замороженные губы.— Вы, очевидно, перегрелись. Жарковато для начала июня.
Юра плюхнулся на скамейку. Вдохнул, приходя в себя, провел рукой по вспотевшему лбу.
— В жару лучше не прыгать тройным,— произнес мужчина.
Юра посмотрел на толстяка. Он сидел все так же, замороженно глядя перед собой. На нем была старомодная летняя одежда: белая панама, бежевый летний костюм, под ним белая косоворотка с расшитым воротом. Из-под широких бежевых брюк виднелись белые коленкоровые полуботинки. Такие летом носил один забавный друг покойного дедушки, нумизмат, балагур и пьяница. Тоже уже покойный. Эти смешные полуботинки привели Юру в чувство. Он выдохнул. Вдохнул. И снова выдохнул. Уже спокойно. Морок вдруг прошел. И Юре стало легко и весело.
«Откуда он свалился? — подумал он.— Ком с горы… Почему я его не заметил? Вправду, что ли, перегрелся?»
Толстяк спокойно-равнодушно смотрел перед собой, не меняя позы.
— Восемь минут. Вы знаете расписание? — спросил Юра.
— И не только.
— У вас что, в голове часы?
— И не только.
Юре стало еще легче и веселей. Он облегченно рассмеялся, почесал затылок.
— То есть вы все на свете знаете?
— Почти.
— Хорошо. Что такое миттельшпиль?
— Середина шахматной партии.
— Так. А… Бетельгейзе?
— Звезда в созвездии Ориона.
— Отлично! Ну а кто такой Дэйв Брубек?
Замороженные губы сузились и довольно точно насвистели Take Five.
— Хорошо. Игра в секреты… Тогда скажите мне вот что… где находится… м-мм… Гнилое Бучило?
— Тверская область, Селижаровский район.
— Скажите, пожалуйста, а кто такой Владимир Ильич Ленин? — громко спросил Юра, победоносно скрещивая руки на груди.
— Человек, запустивший пирамиду красного рева,— спокойно ответил толстяк».
Думаю, что у вас уже появилось желание это читать. Сорокин действительно гениальный певец русской хтони, русской жути, этого надлома, этого ничего. Это та пустота, которая заворожила Гоголя. Помните, у Гоголя: «Что ты смотришь в меня?» И этими же пустыми глазами смотрит Россия. И это же «будет ничего» отвечает гадалка на вопрос Комяги в продолжении «Дня опричника», в «Сахарном Кремле». Что будет? Будет ничего.
Вот эта русская пустота вышла на поверхность. Она знает все, но при этом она чудовищно бессодержательна. Вот в плане чутья на ужасное, в плане чутья на родное Сорокину действительно нет равных. А, на мой взгляд, слабой стороной его таланта является некоторое избыточное увлечение физиологизмом. Потому что на более нейтральном материале это более нейтрально бы работало. Но нельзя не сказать ему спасибо за то, что наш самый кошмарный кошмар он выводит наружу и заговаривает или не заговаривает, но этим преодолевает.
По крайней мере, проза Сорокина – это то, что останется от текущего момента, потому что это единственное, что по своей ужасности выдерживает сравнение с ним. А написать что-то более высокое – или более ужасное, или более прекрасное – это задача, которую нам предстоит решать.