Ну конечно. Страшное количество его существует. Отцом его является Некрасов и его «Петербургские углы», петербургские трущобы, вот так называемый «Петербургский сборник», с которого пошла натуральная школа. Вот надо все время подчеркивать, что натуральная школа — это не есть реализм. Реализм — это что-то не в пример более скучное. А это такая именно гипертрофированная чернуха, и русский нуар, он представлен чрезвычайно широко в русской прозе второй половины XIX-го столетия, прежде всего — у Достоевского, который описывает ведь совсем не Петербург. Он описывает диккенсовский Лондон, вообще находится под диккенсовским почти гипнотическим влиянием. Ну вот любой, кто видел Петербург, даже самый трущобный… Он описывает, положим, далеко не худший район Петербурга, описывает он в «Преступлении и наказании», скажем, район Сенной площади. Это, конечно, не самое благоуханное место, да ещё там летом происходит вечный ремонт. Но все-таки летний Петербург задуман Петром как светлый и праздничный город. Те зловонные петербургские углы, которые постоянно описывает Достоевский, те мерзкие трактиры с запахом гнилой рыбы, те кошмарные лестницы и крошечные каморки, жаркие, перекаленные солнцем и задавленные бедностью персонажи,— это диккенсовский Лондон, а не Петербург. Потому что Петербург — всё-таки более светлое, и более… ну, скажем так, дуальное, двойственное явление. Ведь, скажем, написал же Гоголь «Невский проспект», в котором есть не только углы и не только изнанка этой роскоши, но есть и парадные улицы. Петербург Достоевского — это классический нуар, причем нуар диккенсовский, а не петербургский.
Я думаю, что особый разряд нуара — это литература такого резкого социального мессиджа, социального сочувствия. Я думаю, что очень много для русского нуара и его эстетики сделал Горький, который вообще был так устроен, что фиксировался… (ну и Некрасову подобно, помните: «Мерещится мне всюду драма») фиксировался в основном на чудовищном. Вот самый нуарный рассказ в России, который я знаю — это «Страсти-мордасти». Или — тоже я часто ссылаюсь на это произведение — рассказ «Сторож». Вот когда мы отбирали в «Ардисе» какой-то горьковский диск, я остановился на двух рассказах: «Рассказ о необыкновенном», который мне представляется точнейшим анализом Гражданской войны у Горького, да и вообще в русской литературе, и на «КарАморе» (или «КарамОре», как я привык произносить). Но вот я хотел ещё «Сторожа» начитать, потом перечитал его и понял, что сил моих нет. Ну нет у меня духу вслух начитывать этот рассказ. У меня и про себя-то нету сил его перечитывать. Потому что если говорить о какой-то самой мрачной порнографии, которую можно себе представить,— то вот она.
«Страсти-мордасти» — там, по крайней мере, отсутствует элемент мрачной эротики, а из «Сторожа» он просто прет. И я не понимаю, как этот рассказ при советской власти регулярно перепечатывался и входил во все горьковские собрания сочинений. Трудно себе представить читателя, которого не вырвет там на некоторых страницах. Вот это нуар, такой самый что ни на есть. Особенно обидно, что этот нуар в России всегда не то что прикрывается, но, скажем так, он мимикрирует под социальную литературу, хотя на самом деле автор просто удовлетворяет свою страсть к изображению ужасного. Потому что если все время изображать, как пишет Гоголь, глушь и закоулок, то иногда это ведь, понимаете… всегда имеет… даже всегда имеет какую-то изнанку, какие-то возможности для жизни. А уж русский автор если начнет изображать кошмар, то это кошмар беспросветный, понимаете? Ну как, я не знаю, как пьеса того же Горького «Мещане». А на самом деле это такое некоторое упрощение, если угодно.