Войти на БыковФМ через
Закрыть
Лекция
Литература

Иннокентий Анненский

Дмитрий Быков
>250

Я солидарен абсолютно с точкой зрения Ахматовой, что вся поэзия Серебряного века уже содержится в «Кипарисовом ларце»: и Маяковский, и Хлебников в таких абсолютно заумных трилистниках, и, конечно, вся Ахматова, и в значительной степени акмеисты, потому что для акмеистов не просто характерен этот пафос вещей, конкретики, психологической прозы, но и прежде всего апология разума. Поэзия Анненского — это поэзия умная, прежде всего. Это поэзия очень трезвых самооценок. Но, главное, как мне кажется, в Анненском (не зря он написал стихотворение «Моя тоска», не зря «Старые эстонки» имеют подзаголовок: «Из стихов кошмарной совести») — это доминирующее ощущение тоски и отчаяния и глухого тупика. Он, наверное, выразил свое время даже бескомпромисснее, чем Блок. Потому что у Блока есть ещё какая-то музыкальность, певучесть, какие-то лиловые миры,— Блок ещё немного духовидец.

А Анненский видит мир, как он есть, видит его с предельной трезвостью, у него нет никаких символистских утешений, думаю, что нет и религиозных. И мир, как он его видит,— это мир непрерывного задыхания, мир грудной жабы, мир бессонных ночей одинокого старого человека, который днем всегда затянут в глухой чиновничий мундир, а ночью он может дать волю своему ужасу. Кстати, государственные люди в России всегда очень депрессивны, как Тютчев. Они пытаются навести порядок, а хаос сильнее, и хаос рулит, понимаете.

Если вспомнить из того, что я люблю (для меня чтение Анненского вслух это работа с собственными ночными кошмарами, комплексами и ужасами, это какое-то утешение довольно серьезное):

Если ночи тюремны и глухи,
Если сны паутинны и тонки,
Так и знай, что уж близко старухи,
Из-под Ревеля близко эстонки.

Вот вошли,— приседают так строго,
Не уйти мне от долгого плена,
Их одежда темна и убога,
И в котомке у каждой полено.

Знаю, завтра от тягостной жути
Буду сам на себя непохожим…
Сколько раз я просил их: «Забудьте…»
И читал их немое: «Не можем».

Как земля, эти лица не скажут,
Что в сердцах похоронено веры…
Не глядят на меня — только вяжут
Свой чулок бесконечный и серый.

Но учтивы — столпились в сторонке…
Да не бойся: присядь на кровати…
Только тут не ошибка ль, эстонки?
Есть куда же меня виноватей.

Но пришли, так давайте калякать,
Не часы ж, не умеем мы тикать.
Может быть, вы хотели б поплакать?
Так тихонько, неслышно… похныкать?

(Обратите внимание, кстати, на современную, живую лексику этих стихов)

Иль от ветру глаза ваши пухлы,
Точно почки берез на могилах…
Вы молчите, печальные куклы,
Сыновей ваших… я ж не казнил их…

Я, напротив, я очень жалел их,
Прочитав в сердобольных газетах,
Про себя я молился за смелых,
И священник был в ярких глазетах.

Затрясли головами эстонки.
«Ты жалел их… На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки,
И ни разу она не сжималась?

Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней!

Добродетель… Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем…
Погоди — вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем…»

(Обратите внимание на этот лейтмотив петли, это же, собственно, эпоха столыпинских казней)

Сон всегда отпускался мне скупо,
И мои паутины так тонки…
Но как это печально… и глупо…
Неотвязные эти чухонки…

Тут важная на самом деле для Анненского мысль: почему «тебя нет виновней»? Ведь не ты казнил, не ты одобрял, не ты государственник, не ты призывал к жестокостям и, так сказать, к тирании. Нет, не твоя вина. А почему ты виноват? Да потому что ты понимаешь все, в этом-то все и дело. Палач с палачихой невинны, потому что у них бессмертной души нет. Ты виноват, потому что ты все понимал, и ты действительно на себе чувствуешь этот кошмар совести. Потому что по Анненскому — эта мысль абсолютно точная — ответственен тот, кто понимает. Вне зависимости от того, мучится он или радуется,— ответственен тот, кто понимает. И, кстати говоря, в сегодняшнем российском обществе ответственны не те, кто творит зло. Те, кто творит,— они райские, невинные души, у них совести нет. Виноват тот, кто сознает и терпит. Над ними есть, условно говоря, моральная ответственность. Она есть на мыслящих, а не на тупых.

Ночь не тает. Ночь как камень.
Плача, тает только лед,
И струит по телу пламень
Свой причудливый полет.

Но лопочут даром, тая,
Ледышки на голове:
Не запомнить им, считая,
Что подушек только две.

И что надо лечь в угарный,
В голубой туман костра,
Если тошен луч фонарной
На скользоте топора.

Но отрадной до рассвета
Сердце дремой залито,
Все простит им… если это
Только Это, а не То.

Это довольно страшные стихи о той двойной реальности, в которой он живет постоянно, потому что луч фонарный, обычный луч в окне во время бессонницы, воспринимается им как луч «на скользоте топора». Это потом аукнется у Мандельштама, помните: «Лунный свет, как соль на топоре». Вот этот лунный свет, предрекающий будущий топор, топор будущих казней,— у Анненского предчувствие сидит в нулевые годы XX столетия. Поразительны, конечно, его чувства, его предчувствия катаклизмов и поразительно проста и непосредственная лексика его стихов. Я думаю, только может быть у Случевского, у Фофанова, иногда у Льдова проскальзывала такая непосредственность и простота,— у лириков второго ряда, а Анненский — это, конечно, безусловный первый.

Зябко пушились листы,
Сад так тоскливо шумел.
— Если б любить я умел
Так же свободно, как ты.

Луч его чащу пробил…
— Солнце, люблю ль я тебя?
Если б тебя я любил
И не томился любя.

Тускло ль в зеленой крови
Пламень желанья зажжен,
Только раздумье и сон
Сердцу отрадней любви.

Вот это как раз стихи о зависти к природе, которая не рефлексирует и живет, не боится жить. Кстати говоря. Мне очень знакомо это чувство, потому что те, у кого нет морального выбора, они гораздо последовательнее. Как иногда не позавидовать природе?

Конечно, нельзя не прочесть любимое с детства, потому что это действительно великие стихи:

То было на Валлен-Коски.
Шел дождик из дымных туч,
И желтые мокрые доски
Сбегали с печальных круч.

Мы с ночи холодной зевали,
И слезы просились из глаз;
В утеху нам куклу бросали
В то утро в четвертый раз.

(Там демонстрирует водопад и тряпичную куклу в его волнах)

Разбухшая кукла ныряла
Послушно в седой водопад,
И долго кружилась сначала,
Все будто рвалася назад.

Но даром лизала пена
Суставы прижатых рук,—
Спасенье её неизменно
Для новых и новых мук.

Гляди, уж поток бурливый
Желтеет, покорен и вял;
Чухонец-то был справедливый,
За дело полтину взял.

И вот уж кукла на камне,
И дальше идет река…
Комедия эта была мне
В то серое утро тяжка.

Бывает такое небо,

(потрясающая фраза, вот где взлет интонации, такая детская простота слезная)

Такая игра лучей,
Что сердцу обида и куклы
Обиды своей жалчей.

Как листья тогда мы чутки:
Нам камень седой, ожив,
Стал другом, а голос друга,
Как детская скрипка, фальшив.

И в сердце сознанье глубоко,
Что с ним родился только страх,
Что в мире оно одиноко,
Как старая кукла в волнах…

Да, ничего не поделаешь, бывает такое небо. Конечно, совершенно очевидно здесь огромное влияние Гейне. Я думаю, что недооценено ещё влияние Гейне на русскую поэзию начала века: на Сашу Черного, на Маяковского, кстати, не зря у него есть «Гейнеобразное», при минимуме культурных отсылок. Михайловские переводы Гейне да и, собственно, оригиналы Гейне многим тогда знакомы были. Я думаю, что они создали целую школу русской трагической иронии, и Гейне — один из самых влиятельных европейских поэтов в России. И у Анненского здесь просто на уровне ритма, на уровне мелодики, конечно. Потому что гейневский романтизм и разочарование, мертвая тоска, понимаете, постромантическое ощущение для России разочарованной, для России александровской или раннениколаевской, наиболее отчетливо.

Ну вот ещё из тех же, гейнеобразных, в сущности, стихов, тоже из самых любимых, «Лира часов»:

Часы не свершили урока,
А маятник точно уснул,
Тогда распахнул я широко
Футляр их — и лиру качнул.

И, грубо лишенная мира,
Которого столько ждала,
Опять по тюрьме своей лира,
Дрожа и шатаясь, пошла.

Но вот уже ходит ровнее,
Вот найден и прежний размах.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О сердце! Когда, леденея,
Ты смертный почувствуешь страх,

Найдется ль рука, чтобы лиру
В тебе так же тихо качнуть,
И миру, желанному миру,
Тебя, мое сердце, вернуть?..

Это понятно, предчувствие сердечника, а он, собственно говоря, и был сердечник: такой классический, мнительный, чуткий. Но здесь не только в этом дело. Я думаю, что лучшего автоописания поэзии Анненского, чем вот это «опять по тюрьме своей лира, дрожа и шатаясь, пошла»), мы не найдем.

Анненский — это поэт, казалось бы, минимальных событий, минимальный поводов и грандиозных эмоций. В этом смысле он тоже предтеча поэзии XX века. Все трагедии этого столетия он почувствовал заранее. И его гипертрофированная, мучительная реакция на любую ерунду предчувствует, предвещает кошмар XX века, в котором уже будет некогда жалеть о единицах. Мне кажется, что это ощущение обреченности мира есть в таком стихотворении, которое имеет множество толкований, о нем много вообще написано:

Мне всегда открывается та же
Залитая чернилом страница.
Я уйду от людей, но куда же,
От ночей мне куда схорониться?

Все живые так стали далеки,
Все небытное стало так внятно,
И слились позабытые строки
До зари в мутно-черные пятна.

Весь я там в невозможном ответе,
Где миражные буквы маячут…
…Я люблю, когда в доме есть дети
И когда по ночам они плачут.

Вот это стихотворение — «Тоска припоминания»,— некоторые видят в нем зародыш довольно адского произведения Маяковского «Я люблю смотреть, как умирают дети…» Здесь — мне хочется подчеркнуть,— что если и есть какая-то отсылка у Маяковского, то чисто формальная. Это же стихотворение от лица бога. «Я люблю смотреть, как умирают дети» — это как бы упрек Господу, который подвергает мир таким вещам. Но Анненский имеет в виду, смею думать, совсем другое. «Я люблю, когда в доме есть дети и когда по ночам они плачут» — потому что они своим криком отвлекают меня от ужаса небытия, от небытного. «Небытное» — потому что далекое от быта, далекое от небытия. Ему хочется страстно, чтобы в мире что-то напоминало о земном, о живом.

«Люблю, когда в доме есть дети» — это вот, как сказал однажды Искандер: «Я люблю, когда в доме рядом с моей комнатой доносится ровный шум бытия». И вот, когда ты один, плачущий в доме ребенок странным образом напоминает, что не тебе одному плохо, он напоминает о том, что что-то живо. И вообще, когда в доме есть дети, когда по ночам они плачут,— это не столько знак страдания, это знак жизни, это знак присутствия вообще. Когда рядом за стеною плачет ребенок — это значит где-то все-таки идет жизнь, а мир Анненского — это мир дома, в котором нет детей, в котором нет будущего. Это довольно ужасное на самом деле, довольно жуткое ощущение.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Не могли бы вы назвать тройки своих любимых писателей и поэтов, как иностранных, так и отечественных?

Она меняется. Но из поэтов совершенно безусловные для меня величины – это Блок, Слепакова и Лосев. Где-то совсем рядом с ними Самойлов и Чухонцев. Наверное, где-то недалеко Окуджава и Слуцкий. Где-то очень близко. Но Окуджаву я рассматриваю как такое явление, для меня песни, стихи и проза образуют такой конгломерат нерасчленимый. Видите, семерку только могу назвать. Но в самом первом ряду люди, который я люблю кровной, нерасторжимой любовью. Блок, Слепакова и Лосев. Наверное, вот так.

Мне при первом знакомстве Кенжеев сказал: «Твоими любимыми поэтами должны быть Блок и Мандельштам». Насчет Блока – да, говорю, точно, не ошибся. А вот насчет Мандельштама – не знаю. При всем бесконечном…

Почему если сегодня кто-то напишет гениальное стихотворение, им не будут впечатлены также как от строк Александра Пушкина или Александра Блока?

Не факт. Очень возможно, что будет эффект. Гениальное заставит себя оценить рано или поздно. Но дело в том, что человек уже не произведет такого впечатления, какое производил Вийон. Потому что Вийон был 600 лет назад.

Точно так же мне, я помню, один выдающийся финансист сказал: «Хороший вы поэт, но ведь не Бродский». Я сказал: «Да, хороший вы банкир, но ведь не Ротшильд». Потому что Ротшильд был для своего времени. Он был первый среди равных. Сейчас, когда прошло уже 200 лет с начала империи Ротшильдов, даже Билл Гейтс не воспринимается как всемогущий, не воспринимается как символ. Потому что, скажем, для Долгорукова, героя «Подростка», Ротшильд — это символ, символ…

Почему герои Андрея Платонова презирают физическую сторону любви?

Они ее не презирают, они ею тяготятся, мучаются, они ненавидят себя за эту необходимость, и им это мешает. Вообще утопическая идея ранней советской власти была в избавлении от телесности. Александр Эткинд очень интересно прослеживает ее у Блока, в главе из «Хлыста», там подробно разбирается статья Блока о Катилине и объясняется, почему в этом стихотворении цитируется катулловский «Аттис» об оскоплении. Мысль Эткинда сводится к тому, что для Блока женщина — это напоминание о смерти, плотская сторона любви — напоминание о смерти, поэтому Христос для Блока не мужчина и не женщина, поэтому Катьку убивают в «Двенадцати». Убийство женщины — это та жертва, которую необходимо принести, потому что пол —…

Почему Иннокентий Анненский был творческим авторитетом для Николая Гумилева?

Это очень просто. Потому что он был директором Царскосельской гимназии. Вот и все. Он был для него неоспоримым авторитетом не столько в поэзии, сколько в жизни. Он был учителем во всех отношениях. Хотя влияние Анненского на Гумилева, я думаю, было пренебрежимо мало. Сильно было влияние Брюсова и, уж конечно, влияние русской классики, влияние Киплинга, в огромной степени — Бодлера, Малларме. Думаю, что в некотором смысле на него повлиял и Верлен, думаю, что в некотором смысле и французская проза. Но в наибольшей степени думаю, все-таки, Брюсов и Киплинг, от которых он отталкивался и опыт которых он учитывал. А что касается Анненского, то он повлиял на Ахматову. «Кипарисовый ларец», который Гумилев…

Теряет ли свою актуальность суггестивная поэзия? Не кажется ли вам, что риторическая лирика сегодня популярнее, так как читателям нужны знакомые формулировки для их ощущений?

Нет, это далеко не так. Риторическая поэзия сегодня как раз на вторых ролях, потому что слишком зыбко, слишком таинственно то, что надо сформулировать. Риторическая поэзия же менее универсальна. Понимаете, чем загадочнее формула, тем она универсальнее, тем большее количество людей вчитают в нее свои представления. Блоковское «пять изгибов сокровенных» как только не понимали вплоть до эротических смыслов, а Блок вкладывал в это очень простое воспоминание о пяти переулках, по которым он провожал Любовь Дмитриевну. Это суггестивная поэзия, и Блок поэтому так универсален, и поздний Мандельштам поэтому так универсален, что их загадочные формулы (для них абсолютно очевидные) могут…