Меня с этой книгой фактически насильно, заталкивая её в меня, познакомила Елена Иваницкая — один из моих самых любимых критиков и вообще один из самых важных людей в моей жизни, сейчас она ещё и прозаик превосходный. А вообще из людей нашего или околонашего поколения для меня Иваницкая — пожалуй, самая знаковая фигура, самая значимая. Я очень рекомендую вам её статьи и книги. Она мне объяснила, почему надо читать Томаса Манна.
Кстати говоря, когда она мне пересказывала… Как сейчас помню, я Ирку ждал из роддома с Андрюшей, а Иваницкая пришла помочь мне навести стерильную чистоту в квартире, думая, что я это сделать сам не смогу. Она пришла, и, я помню, мы сели в кухне передохнуть, чаю попить, потому что выгребли из квартиры ну всё, что только можно, довели её до полной стерильности. И она мне пересказывала «Марио и волшебника». Представляете, 31 год мне был, а я «Марио и волшебника» ещё не читал. И, клянусь вам, как всегда, в её пересказе это было гораздо интереснее, чем в оригинале. Я очень запомнил этот пересказ. Лена, если вы меня слышите, передаю вам горячий привет!
Томас Манн — конечно, один из величайших новаторов XX века. Он очень сильно, очень радикально реформировал жанр романа. В сущности, философский роман XX века только им по-настоящему и представлен. В этом смысле на его фоне и Сартр, и Камю, и Фаулз всё-таки гораздо более формальные, более традиционные. «Волшебная гора» — это такой чудовищный монстр, роман-монстр. Точно так же и абсолютное чудо его тетралогия про Иосифа, хотя она мне кажется дико многословной. Я согласен с Пастернаком, что он ленится выбрать одно слово из десяти, и поэтому приводит все десять. Но местами, кусками это замечательное чтение. И можно понять его машинистку, сказавшую: «Наконец-то понятно, как оно всё было».
Мне кажется, что лучший роман Манна — это «Доктор Фаустус», самая глубокая и сложная его книга. Это роман-эссе, история жизни композитора Адриана Леверкюна, написанная его другом. Конечно, чтобы понимать по-настоящему роман, надо очень хорошо знать немецкую литературу, немецкую историю и в особенности, конечно, музыку, додекафоническую систему, потому что Шёнберг — безусловно, один из прототипов.
Что важно в этой книге? В ней как раз разобрано главное заблуждение века, вот тот самый демонизм, что зло соблазнительно, что зло — великий обманщик. Там есть это ощущение зла как великого творческого соблазна. Там сифилис, который переживает герой,— это метафора этого увлечения злом. Вот эти булькающие в позвоночнике пузырьки, которые ласкают как-то мозг в спинной жидкости и как-то внушают мысль о собственном величии,— ну, такой случай Врубеля, если угодно. Так вот, эта метафора, сифилис мозга — это переходы на сторону зла, увлечение злом. И там, пожалуй, точнее всего предсказан случай Лени Рифеншталь, потому что отказ художника от морали иногда приводит к художественным результатам, но эти художественные результаты похожи на каких-то огромных рыб на страшной глубине: они красивы, но совершенно бездушны; красивы, но совершенно не нужны.
Естественно, «Волшебная гора» — это роман, в сущности, на ту же тему, роман, во многих отношениях предсказавший главные коллизии XX века, но роман не в пример более аморфный и не в пример более трудный для чтения. Трудный просто потому, что там ничего ведь особенно не происходит и он сам по себе абсолютно аморфен опять-таки. Но всё, что в этом романе сказано, для XX века оказалось очень живо. Манн написал его, пройдя через соблазны национализма, через страшные соблазны немецкого фашизма, которые его коснулись не в последнюю очередь.
Главный герой этого романа… Ну, вы знаете, как этот роман появился. Он поехал к своей жене Кате Прингсгейм в туберкулёзный санаторий, и там случилось с ним что-то вроде вспышки собственного туберкулёза — может быть, в силу какой-то эмпатии, потому что он всегда очень переживал то, о чём говорят и на что жалуются другие. Он решил написать небольшой сатирический рассказ о том, как живут люди, безумно озабоченные собственным здоровьем (мокротой, температурой, лежанием на воздухе и так далее), но этот роман разросся у него в гигантскую эпопею, которую он писал сначала до 1914 года, потом на четыре года бросил, закончил в 1920-м, а издал в 1922-м. Собственно, хотя Нобелевская премия формально присуждена ему за «Будденброков», но, конечно, без «Волшебной горы» ничего бы не было.
Есть Ганс Касторп, молодой мальчик, ему, кажется, 22 года. Он приезжает в туберкулёзный санаторий в 1907 году к своему двоюродному брату. Этот двоюродный брат потом умирает. Там сам Касторп начинает чувствовать, естественно, лихорадку в этих снегах, перепады температуры, жар (это всё замечательно описано). Выясняется, что у него тоже есть в лёгких какие-то патологии, и он остаётся там. У него происходит роман с рыжей девушкой, это такой эротический символ — Клавдия Шоша, в которую все влюблены. И влюблён в неё ещё магнат Пеперкорн, который гибнет потом от кровотечения (потом оказывается, что это самоубийство). Но это всё не так принципиально. Принципиальны там по-настоящему две фигуры. Это итальянец Сеттембрини — масон, но при этом он продолжатель традиций европейского гуманизма. И есть еврей, перешедший в католичество, иезуит Нафта — носитель консерватизма, носитель консервативных представлений.
Главное, что есть в романе,— это дискуссия между Сеттембрини и Нафтой и их дуэль, в результате которой Сеттембрини стреляет в воздух, а Нафта стреляет себе в висок. И очень многие думают: почему это так сделано, почему Нафта не убил Сеттембрини? Он в бешенстве, что в него не стреляют. Он убил бы. Я думаю, что он не стал бы убивать. Здесь показана самоубийственность фашизма. А Нафта — это, конечно, фашизм, начало нацизма. И то, что он сделан евреем,— это очень глубокая мысль: еврей, отказавшийся от еврейства, устыдившийся еврейства.
Но главная мысль не в этом, мне кажется. Главная мысль в том, что традиционные ценности противопоставлены ценностям консервативным. Вот это очень важно: традиции и консерватизм — это две разные вещи. Консерватизм, как он представляется Нафте,— это культ запрета, строгости, тоталитарности. Все тоталитарные соблазны XX века в Нафте персонифицированы, и именно поэтому он так любит старину (что, в общем, естественно, для архаического культа), старина — для него это олицетворение всех добродетелей. Кроме того, для него характерен в чистом виде нравственный релятивизм, потому что для него нет совести, а есть целесообразность, государственная необходимость, дух века. Он объявляет Сеттембрини безнадёжно устаревшим, а Сеттембрини называет его растлителем.
Конечно, на тех путях, по которым идёт Нафта — как и на тех путях, по которым идёт фашизм,— много соблазнительного для интеллектуала, для художника. И это не просто соблазны зла, это и соблазны избавления от совести, безусловно. И потом, вот этот культ древности, культ архаики. Понимаете, Сеттембрини — он такой наивный, такой простой с его моральной проповедью, такой многословный, такой европейский. И эти его стёртые панталоны с бахромой, и какая-то общая потёртость его облика очень неслучайно. Он же, в общем, руина.
Кстати, в этом романе есть датчанка (я забыл, как её зовут), которая обладает медиумическим даром. Там очень смешно, но без особого толстовского высмеивания, даже с некоторым упоением описан вызов духов. Там вызывают этого умершего двоюродного брата, ей является дух какого-то юноши, который ей диктует ответы. Это очень здорово и страшно всё сделано, тем более ещё в замкнутом пространстве туберкулёзного санатория. Это такой слегка отель «У Погибшего Альпиниста». Генеральная панорама вер XIX века и начала XX века там дана. Но в одной мысли, мне кажется, Манн абсолютно точен. Он точен в том, что увлечение оккультизмом, увлечение мистикой всегда тесно связано с аморализмом, отказ от рационального сознания всегда ведёт к отказу от ответственности; и человек, увлекающийся мистикой, позволяет себе забыть о моральных правилах. Это тоже для Манна очень важно.
Что касается самоубийства Нафты. Нафта кончает с собой не потому, что он пришёл к мысли о самоубийственности нацизма, или не потому, что у него проснулась совесть. Нет, ничего подобного! Нафта ставит грандиозный эксперимент: он ждёт, пока Бог его остановит, он сознательно проповедует зло, и в мире остановить ему некому. Он сам останавливает себя. Это такое кирилловское самоубийство (я имею в виду «Бесов»), попытка встать наравне с Богом. «Что же ты не можешь ничего со мной сделать? А только я могу сделать что-то с собой!» — это проявление сатанинской гордыни. Но эта сатанинская гордыня в конце концов сама устраняет себя из мира — и тем оказывает ему большое благодеяние.
Меня тут уже, кстати, спрашивают, что я думаю о самом Ка́сторпе (или Касто́рпе). Пишут мне, что правильно Касто́рп. Я не знаю, ребята, честно. Я привык, что Ка́сторп. Ну, как вам проще, так и говорите. Главное — прочтите. Она небольшая, там семь глав. Ну как, большая, два тома, но когда её читаешь, она не кажется большой, потому что сам Манн говорил, что это роман о природе времени. Там время как-то очень спрессовано. Если она немножко многословная, то вы пропускайте просто скучные места, ничего от этого не потеряете. Потом будет время, будет желание — прочтёте целиком. Очень уютная книга. Её хорошо читать где-нибудь тоже в санатории.
Что я думаю о Касторпе? Мне очень нравится переписка Веры Пановой и Соломона Апта, переводчика этой книги, где Панова высказывает очень дельные о нём соображения. Она совершенно правильно там пишет, будучи профессиональным писателем и читателем, что Касторп личности лишён, он ещё не сформировался, он ещё не создан, ему предстоит стать. Там самая скучная вторая глава: история его жизни, его бюргерское прошлое, социальная характеристика его класса. Он — стекло. Собственно, как а герой «Волхва», он проходит через «гностическую мясорубку», как это там названо. И, конечно, единственная добродетель Касторпа — это его открытость любви, его способность любить. Он робкий, такой дураковатый. Когда он в эту Шошу влюблён, он первые полгода с ней вообще боится заговорить. Но Пеперкорн вряд ли представляется какой-то надёжной альтернативой, потому что человек, слишком оформившийся, слишком сформировавшийся — он не интересен, он закончен. А Касторп интересен, потому что он в становлении, он открыт, он меняется.
Там совершенно гениальный финал, когда великая всемирная бойня 1914 года вовлекает Касторпа, на поле боя он находится. И роман заканчивается этой знаменитой фразой: «Из ада нашего века родится ли когда-нибудь любовь?» Скорее всего, не родится. И даже есть мнение, что Касторпа убьют практически наверняка. Я в этом не уверен. Но мне очевидно одно: это роман в том числе про то, как идеологические шатания, пробы, ошибки, авангардизм, релятивизм расшатали конструкцию старой Европы и привели к бойне. А нет счастья, кроме как на общих, традиционных, старых, гуманистических путях. Сеттембрини как раз доказывает это своим появлением. Он кажется и старомодным, и потёртым, и неактуальным, но правда в нём, правда за ним. И мир в конце концов к этой правде вернётся.
Манн среди соблазнов выморочной эпохи, среди соблазнов модерна нам напоминает о гуманизме, совершенно начисто при этом отрицая свои и общие заблуждения: «А вот мы попробуем — и, может быть, зло окажется спасением». Нет, зло не окажется спасением. Зло будет великим обманщиком, который поманит — и приведёт к самоубийству, к чудовищной гордыне и к самоуничтожению.
Какие другие тексты Манна я бы мог порекомендовать? Я не очень люблю «Смерть в Венеции». Совсем не люблю, по большому счёту, бо́льшую часть «Будденброков», если не считать конца, когда всё начинает клониться к увяданию. Поразительно, откуда человек в 22 года так чувствовал психологию болезни, увядания, старости! Вообще и его новеллы мне не очень нравятся. «Избранник» не очень нравится. Даже «Признания авантюриста Феликса Круля» при всём веселье кажутся мне книгой немного натужной.
Но вот «Доктор Фаустус» — безумно полезная книга в том отношении, что она отматывает историю Германии назад, она пытается показать, где, в какой момент случился этот неверный путь, неверная развилка. Она доходит до Ницше. Ему кажется, что ключевая фигура — это Ницше. Нация восприняла и его величие, и его чудовищность, а надо уметь отделять. Мне кажется, что всё было глубже. Мне кажется, что надо идти до Вагнера. А может быть, до Лютера. А может быть (прав Манн в одном), уже в самой легенде про Фауста заложено зерно нацизма, зерно фашизма.
Меня, кстати, спрашивают, как я отличаю нацизм от фашизма. Очень просто. Нацизм — это учение о преимуществе одной нации. Фашизм — это наслаждение от зла. И они совершенно необязательно идут вместе. Нацизм может быть сам по себе, а фашизм сам по себе. Это ужас, что в Германии это сошлось. Я не беру сейчас фашизм в итальянском, муссолиньевском значении. Я беру фашизм в том значении, в каком это оформилось в 30-е годы XX века.
Так вот, как легенда о Фауста связана с фашизмом? Именно тема искушения злом здесь у него проведена великолепно. Причём его дьявол очень сильно похож на господина в клетчатых брюках из «Братьев Карамазовых» — без хвоста и без копыт. Но он пошёл дальше — его дьявол ещё и потрясающе успешный демагог. И наиболее опасен он для художников, потому что он художникам сулит результат в обмен на мораль. И вся судьба Леверкюна, который кончает в параличе (и этот паралич очень неслучаен), доказывает, что здесь имел место великий обман, что Европа, «бедная родина», как её называет повествователь, погибла необратимо. Я думаю, что это роман о гибели, о том, что нет возврата. И я боюсь, что это реквием по нации. То, что мы получили в результате,— это уже не Германия. Случилось перерождение вот такой ценой.
У Манна есть одна важная особенность: Манн пишет так, как будто у него много времени. Он подробно рефлексирует над собственным творчеством, придаёт ему очень большое значение. Он по-европейски обстоятелен, по-европейски вежлив, по-европейски многословен. Он пишет и думает, как человек 1913 года, у которого много времени. Но, знаете, это колоссально обаятельно — в XX веке, в котором у человека было время только добраться до бомбоубежища, и то не всегда… В этой медлительности, в этом многословии есть своё очарование. И даже если вы засыпаете над Томасом Манном, то вам потом, по крайней мере, снятся довольно правильные сны.