Войти на БыковФМ через
Закрыть
Лекция
Литература

Павел Васильев

Дмитрий Быков
>250

Павел Васильев был, безусловно, самым талантливым из поэтов 1910 года рождения, хотя у него здесь хорошая конкуренция. Это и Твардовский, с которым его можно сопоставить по эпическому размаху. Это и Бергольц, и её первый муж Борис Корнилов, с которым Васильев дружил и с которым он одновременно погиб, и у них очень много интонационных сходств. Но Васильев, конечно, изначально, гораздо масштабнее. Он эпический поэт, мастер того, что называется в русской литературе «большим полотном»,— мастер повествовательной поэмы, в которой он плавает внутри жанра даже с большей свободой и с большей изобретательностью, чем Цветаева. Я не думаю, что поэтический нарратив умер, что писать поэму сегодня архаично (как думает, например, Кушнер). Вот у Кушнера есть другой жанр — книга стихов. Это тоже своего рода эпический жанр, но более дробный и пёстрый.

Я не думаю, что умение высекать искру из столкновения поэзии и прозы утрачено навеки. Это жанр Леонида Мартынова в советское время… Я не привожу Маяковского, потому что поэмы Маяковского — это просто развёрнутые лирические стихотворения, очень большие. Он фабулу, как правило, в поэме не соблюдает, его фабула не интересует. Но Леонид Мартынов, безусловно Павел Васильев, безусловно Твардовский. Умение рассказывать историю в стихах — это высокий жанр. Это примерно то, что в прозе (ведь это тоже поэмы, по сути дела) делает Гарсиа Маркес в «Осени патриарха» или в некоторых своих текстах, например, если брать кого-то… Ну, у Фолкнера есть тексты очень близкие к поэтическому повествованию.

То есть я не думаю, что поэтический нарратив умер. У меня есть ощущение, напротив, что Павел Васильев, что называется, как говорила Цветаева, «ушагал далеко вперёд и ждёт нас где-то за поворотом». Я хорошо помню, как Леонид Юзефович мне в «Литературном экспрессе» на перроне в Улан-Удэ читал «Принца Фому». И действительно «Принц Фома» — это удивительно яркая, плотная, насыщенная поэзия.

Давайте просто вспомним для примера. Очень много же на самом деле у Васильева таких текстов, которые ну просто хочется цитировать наизусть, есть определённое наслаждение от произнесения вслух этих текстов. Это касается, кстати говоря, не только его масштабных и эпических поэм, но и вполне себе лирических мелких стихотворений. Возьмём того же «Принца Фому», которого я с тех пор ещё полюбил в чтении Леонида Абрамовича:

Он появился в темных сёлах,
В тылу у армий, в невесёлых
Полях, средь хмурых мужиков.
Его никто не знал сначала,
Но под конец был с ним без мала
Косяк в полтысячи клинков.

Народ шептался, колобродил…
В опор, подушки вместо сёдел,
По кованым полам зимы,
Коней меняя, в лентах, в гике,
С зелёным знаменем на пике,
Скакало воинство Фомы.

А сам батько́ в кибитке прочной,
О бок денщик, в ногах нарочный
Скрипят в тенетах портупей.
Он в башлыке кавказском белом,
К ремню пристёгнут парабеллум,
В подкладке восемьсот рублей.

Это удивительное сочетание точности в деталях и абсолютно свободного повествовательного мастерства. Просто жидки силёнки у большинства современных авторов, чтобы написать такой плотный, лихой и литой нарратив, в котором бы точность деталей и сюжетная напряжённость сочеталась бы с абсолютной чеканкой звука. Этого у Васильева было очень много.

Я сразу хочу сказать, чтобы больше к этой ерунде просто не возвращаться: конечно, Васильева поднимают на щит (с лёгкой руки Сергея Станиславовича Куняева, который написал несколько замечательных текстов) русские националисты, которые утверждают, что вот ещё одного великого русского поэта погубили евреи — Джек Алтаузен и Михаил Светлов, которые якобы на него доносили. Во-первых, Светлов никогда и ни на кого не доносил. Во-вторых, действительно драка между Васильевым и Алтаузеном была. Алтаузен расчётливо оскорбил Наталью Кончаловскую, чтобы вызвать реакцию у Васильева. Известно, что Васильев за этой реакцией далеко в карман не лез. Не нужно делать из него ангела. И антисемитом он тоже не был.

Но при всём при этом, конечно, Васильев жил в очень нервное время. И он понимал, что будучи чрезвычайно ярким талантом, он очень резко отличается от стенки и каждый его шаг — это шаг к гибели. И чем больше было этих шагов, чем больше было этой негодующей реакции, тем активнее, тем отчаяннее он кидался в новые скандалы. Это была понятная ярость, потому что во время тотальной усреднённости и тотальной имитации поэт такого класса, естественно, постоянно вызывал к себе и ненависть, и враждебность, и всё что хотите.

Вообще надо вам сказать, что он поэт удивительного мелодизма, удивительно сильного и ровного песенного звучания. Тут на чём ни откроешь, это всё не просто приятно читать, а это приятно произносить вслух. Как «Стихи в честь Натальи», одно из лучших вообще любовных стихотворений в русской лирике 30-х годов, или как «Любовь на Кунцевской даче», тоже замечательное, или «Расставание с милой». Ему 22 года, при этом текст мало того, что взрослый, а это, знаете, немножко текст шпаликовский. Я думаю, что Шпаликов — это такое послевоенное, такое оттепельное продолжение Корнилова и Васильева, вот этой бесшабашной, трагической и иронической интонации. Вот это:

Ниже волны, берег выше,—
Как знаком мне этот вид!
Капитан на мостик вышел,
В белом кителе стоит.

Что нам делать? Воротиться?
День пробыть — опять проститься —
Только сердце растравить!
Течь недолго слёзы будут,
Всё равно нас позабудут,
Не успеет след простыть.

На одну судьбу в надежде,
Пошатнулась, чуть жива.
Ты прощай, левобережье —
Зелены́е острова.

Ты прощай, прощай, любезный,
Непутёвый город Омск,
Через реку мост железный,
На горе высокий дом.
Ждёт на севере другая,
Да не знаю только, та ль?
И не знаю, дорогая,
Почему тебя мне жаль.

Впереди густой туман.
«Полным ходом-пароходом!» —
В рупор крикнул капитан.
И в машинном отделении
В печь прибавили угля.
Так печально в отдалении
Мимо нас бегут поля.

Загорелись без причины
Бакены на Иртыше…
Разводи пары, машина,—
Легше будет на душе!..

Это, конечно, чистый Корнилов и чистый Шпаликов, который странным образом это вобрал. Я не думаю, что Шпаликов читал Васильева. Да его тогда и не издавали ещё, его реабилитировали очень поздно. Просто эта линия существовала, и Васильев был первым, кто это на самом деле начал делать.

Я прочту сейчас одно из самых любимых моих стихотворений в русской поэзии. Оно замечательно показывает, как Корнилов был бесконечно богат и разнообразен, как он умел вообще превращаться в совершенно разных поэтов. У него есть довольно большой цикл стихов, написанных от имени Мухана Башметова, молодого казахского поэта. Конечно, если бы Васильев сам это написал под собственным именем, никто бы этого не напечатал, а так это печатали. Вот стихи Мухана Башметова, по-моему, совершенно гениальные:

Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса
И утверждаю, что тебя совсем не было.
Целый день шустрая в траве резвилась коса —
И высокой травы как будто не было.

Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса
И утверждаю, что ты совсем безобразна,
А если и были красивыми твои рыжие волоса,
То они острижены тобой совсем безобразно.

И если я косые глаза твои целовал,
То это было лишь только в шутку,
Но, когда я целовал их, то не знал,
Что все это было только в шутку.

Я оставил в городе тебя, в душной пыли,
На шестом этаже с кинорежиссёром,
Я очень счастлив, если вы смогли
Стать счастливыми с кинорежиссёром.

Я больше не буду под утро к тебе прибегать
И тревожить твоего горбатого соседа,
Я уже начинаю позабывать, как тебя звать
И как твоего горбатого соседа.

Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса,—
Единственный человек, которому жалко,
Что пропадает твоя удивительная краса
И никому её в пыльном городе не жалко!

Это гениальные стихи, потрясающие совершенно, новый шаг в развитии русской просодии! Посмотрите, как замечательно он имитирует качающийся распев степной песни и одновременно страшно уязвлённую мальчишескую и по-степному важную интонацию казахского поэта. Это совершенно грандиозное явление. Кроме того, Васильев довольно ироничен (чего нельзя, кстати, забывать), он действительно поэт весёлый.

Что мне в Васильеве не нравится, чтобы сразу об этом сказать? Ну какое тут может быть «нравится», «не нравится»? В 27 лет убили гениального поэта, который только начал разворачиваться, у которого эпическая поэма «Соляной бунт» (по сути говоря, настоящий роман в стихах) — это вообще лучшее, что в русской поэзии 30-х годов существовало, если не считать нескольких текстов Мандельштама и Пастернака. Он — абсолютно новое явление, умеющее рассказывать об огромных сибирских просторах языком столь же свободным, богатым и совершенным, как сама эта земля, таким же отточенным и при этом таким же первозданным. Он замечательно сочетает высокое мастерство с абсолютной свежестью восприятия и молодости.

Что мне не нравится, если сразу скинуть со счетов, что перед нами безвременно убитый великий поэт? На нём есть действительно несколько поступков не очень благовидных. То, что он во время первого своего процесса в 1932 году так сдавал несчастного Рюрика Ивнева, который первым заметил его дарование и устроил ему в 16 лет первый творческий вечер, а он пишет, что он его «приучал к богеме» и вообще «сомнительный тип». По описанию Варлама Шаламова видно, что при своей невероятной красоте и утончённости он человек жестокий и эгоцентричный. Шаламов не зря упоминает его очень длинные и очень цепкие пальцы. Да, наверное. Наверное, и скандалы за ним водились. Наверное, и некоторая безнравственность за ним водилась, потому что молодому и красивому человеку трудно вести себя нравственно. Я думаю, что в нём было очень много самомнения, которое, кстати, старательно раздували его некритичные друзья. Но за всем этим самомнением стоит огромная настоящая внутренняя трагедия. Внутри ему было (вот что надо отметить) очень некомфортно.

И я должен вам сказать, что одно из лучших русских стихотворений когда-либо вообще написанных просто — это, конечно, «Прощание с друзьями»; стихотворение, которое совершенно не имеет себе равных по чудовищной и мучительной тоске своей. Я сейчас пытаюсь его найти. Я наизусть его, естественно, помню, но мне совершенно не хочется его искажать чтением с неизбежными запинками.

Друзья, простите за всё — в чём был виноват,
Мне хотелось бы потеплее распрощаться с вами.
Ваши руки стаями на меня летят —
Сизыми голубицами, соколами, орлами.

Посулила жизнь дороги мне ледяные —
С юностью, как с девушкой, распрощаться у колодца.
Есть такое хорошее слово — родныя,
От него и горюется, и плачется, и поётся.

А я его оттаивал и дышал на него,
Я в него вслушивался. И не знал я сладу с ним.
Вы обо мне забудете,— забудьте! Ничего,
Вспомню я о вас, дорогие мои, радостно.

(Вот дальше идёт гениально!)

Так бывает на свете — то ли зашумит рожь,
То ли песню за рекой заслышишь, и верится,
Верится, как собаке, а во что — не поймёшь,
Грустное и тяжёлое бьётся сердце.

Помашите мне платочком за горесть мою,
За то, что смеялся, покуда полыни запах…
Не растут цветы в том дальнем, суровом краю,
Только сосны покачиваются на птичьих лапах.

На далёком, милом Севере меня ждут,

(Вот как это здорово сказано! Какая страшная строчка!)

Обходят дозором высокие ограды,
Зажигают огни, избы метут,
Собираются гостя дорогого встретить, как надо.

(В общем, такое блатное отчаяние, но очень мощное.)

А как его — надо его весело:
Без песен, без смеха, чтоб тихо было,
Чтобы только полено в печи потрескивало,
А потом бы его полымем надвое разбило.

Чтобы затейные начались беседы…
Батюшки! Ночи в России до чего же темны.
Попрощайтесь, попрощайтесь, дорогие, со мной,— я еду
Собирать тяжёлые слёзы страны.

А меня там обступят, качая головами,
Подпершись в бока, на бородах снег.
«Ты зачем бедовый, бедуешь с нами,
Нет ли нам помилования, человек?»

Я же им отвечу всей душой:
«Хорошо в стране нашей,— нет ни грязи, ни сырости,
До того, ребятушки, хорошо!
Дети-то какими крепкими выросли.

Ох и долог путь к человеку, люди,
А страна вся в зелени — по колени травы.
Будет вам помилование, люди, будет,
Про меня ж, бедового, спойте вы…»

Это гениальные стихи! И после этого неважно — был Васильев евразийцем, пассионарием, сибиряком, представителем какой-то группы сибирских авторов, где вместе с Марковым и Мартыновым он был арестован за какие-то мечты якобы об отделении Сибири, чего не было. Тут вообще неважно, кто был этот человек. Это великие стихи, которые существуют в русской поэзии уже совершенно независимо от своего носителя.

И написанное в ту же ночь стихотворение «Я полон нежности к мужичьему сну…» — это тоже абсолютно гениальный текст:

Рассвет по ромашкам шёл к мужичьему дому
Поглядеть в окошко, как мужику спится.
Как мужику спится? Плохо мужику спится.
Вот какая-то птица к нему садится
И начинает разговаривать по-худому.

Из этого вышел весь Юрий Кузнецов. Вообще из Васильева, как из такого зерна, развилось огромное количество поэтов самых разных направлений: и песенный, иронический и горький Шпаликов, и Юрий Кузнецов с его страшными стихами и с его ужасами, и Шкляревский с его чувством неуклюжего колючего простора. Это действительно поэт, в котором вся русская поэзия 70-х годов уже есть, как в зародыше.

При этом, конечно, чего нельзя забывать, у Васильева (это редчайший случай в русской поэзии, пожалуй, только у Твардовского это есть) лирика очень органично сочетается с повествованием. Он умеет так повествовать, чтобы это было не сухо, не протокольно, чтобы это всё-таки оставалось песней. Просто от наслаждения это читать вслух я не могу никак отделаться.

Видите ли, тут одна есть проблема. Все говорят «сила, сила» — и возникает какой-то культ силы. Нет, сила сама по себе и мастерство само по себе немного значат. Важно, конечно, вот это русское отчаяние, которое лежит на дне всех этих текстов. Эти тексты горькие, полные самоненависти и тоски, а не наглого самоутверждения. Васильев — это всё равно всегда отчаявшийся юноша, а вовсе не какой-то крушитель морд. Вот в этом, собственно говоря, его настоящая русская природа.

Я просто не могу не прочесть под занавес уже.

И в июне в первые недели
По стране весёлое веселье,
И стране нет дела до трухи.
Слышишь, звон прекрасный возникает?
Это петь невеста начинает,
Пробуют гитары женихи.

А гитары под вечер речисты,
Чем не парни наши трактористы?
Мыты, бриты, кепки набекрень.
Слава счастью, слава, жизни слава.
Ты кольцо из рук моих, забава,
Вместо обручального одень.

Вот если вы не чувствуете в этих стихах подспудного отчаяния и издевательства, значит вы не чувствуете ничего. Весь Васильев — это заломленная кепка нечеловеческим страданиям. На этом нам приходится закончить. Но какое счастье, что в России в самые безнадёжные времена есть такие абсолютно великие поэты!

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Почему Иннокентий Анненский был творческим авторитетом для Николая Гумилева?

Это очень просто. Потому что он был директором Царскосельской гимназии. Вот и все. Он был для него неоспоримым авторитетом не столько в поэзии, сколько в жизни. Он был учителем во всех отношениях. Хотя влияние Анненского на Гумилева, я думаю, было пренебрежимо мало. Сильно было влияние Брюсова и, уж конечно, влияние русской классики, влияние Киплинга, в огромной степени — Бодлера, Малларме. Думаю, что в некотором смысле на него повлиял и Верлен, думаю, что в некотором смысле и французская проза. Но в наибольшей степени думаю, все-таки, Брюсов и Киплинг, от которых он отталкивался и опыт которых он учитывал. А что касается Анненского, то он повлиял на Ахматову. «Кипарисовый ларец», который Гумилев…

Почему у Стивенсона в повести «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» «Хайд» переводится одновременно как «скрытый» и «под кайфом»? Можно ли назвать это произведение готическим?

Для Стивенсона, думаю, понятие hide (в дословном переводе «повышенный», «подкрученный») было еще для него неактуально. Хотя, возможно, оно появилось тогда же, когда появился опиум в Англии. Дело в том, что опиум не делает человека hide; он уносит человека в сферы более мрачные. Для меня несомненно, что Хайд (хотя он пишется через y) – это скрытое, «спрятанная личность».

Что касается готического произведения. Я всегда исходил из того, что Стивенсон – романтик, романтика и готика, как вы знаете, идут параллельными путями, но не совпадают. Прежде всего потому, что готический герой всегда борец, а романтический – эскапист, жертва. Он пытается укрыться от мира. Но, пожалуй, «Доктор Джекил и…

В чем секрет персонажа Драко Малфоя из серии книг о Гарри Поттере Джоан Роулинг?

Нет, Драко Малфой — это, все-таки, понимаете, такой слизеринец, который почуял волю, который почуял, что пришло его время. Это та проблема, о которой я много говорил, к сожалению: дети элиты — это важный резерв прогресса, потому что у этих детей, как у Маленькой разбойницы, во-первых, силен момент рефлексии, какой-то совести. Малфой же — хотя он скотина, и я его терпеть не могу — все-таки сознает свою неправоту. Его что-то такое гложет. Ну и во-вторых, понимаете, у слизиренцев повышенное чувство собственного достоинства, поэтому их не так легко смешать с грязью. Они сопротивляются попыткам их унижения. Унижение — это главное, что происходит сегодня с любым нонконформистом. Его пытаются…

Почему в письме Роллану Цвейг пишет о том, что Толстой побаивался Горького, робел перед этим язычником?

У меня есть ощущение, что было наоборот. У меня есть ощущение, что Горький побаивался Толстого, относился к нему по-сыновнему, без достаточных оснований просто потому, что Толстой не расценивал его никак — никак сына, никак младшего единомышленника. Напротив, он относился к нему уже после первых его успехов весьма ревниво и настороженно. Но тем не менее у Горького есть открытым текстов в воспоминаниях о Толстом: «Не сирота я на земле, пока есть этот человек». Так что отношение его к Толстому было почтительным, восторженным, но и отчасти недоверчивым. Конечно, потому что он говорит: «Не надо ему этим хвастаться», когда Толстой говорит: «Я лучше вас знаю мужика». Не…