Это литература традиционалистская, литература традиционных ценностей. Шолоховский «Тихий Дон» очень похож на «Унесённых ветром», потому что это книга о распаде традиционализма, о том, как выигрывают проигравшие. Конечно, русская усадебная проза очень похожа на американскую готику. Фланнери О'Коннор когда-то сказала: «Южную прозу всегда считают гротескной, когда мы пишем именно сугубый реализм. И только когда мы хотим написать что-то гротескное, нас называют реалистами». Это справедливо.
Когда описывают русскую жизнь, тоже всё время говорят: «Да ну, гротеск, такого не бывает». Видите ли, ужасные страсти: родовые проклятия, влияние предков, культ этих предков, мучительная внутренняя борьба между желанием начать новую жизнь и ответственностью перед старой усадьбой, перед старыми костями, перед этим осыпающимся домом, который тебе не нужен, но ты должен им заниматься.
Многим из нас знаком этот комплекс в таком облегчённом, несколько разбодяженном варианте — это отношение к старой даче, которую хочется и забросить, и продать, и забыть про неё, но надо ею заниматься, потому что там прошло твоё детство, там ты впервые столкнулся с усадебной прозой в её дачном варианте, и там родители пахали, грядки клубничные тебе делали. У меня это не насильственно, потому что я дачу люблю, люблю на ней что-то делать, люблю там писать. Но я знаю, что многие мои друзья разрываются между желанием послать это всё подальше и ответственностью перед старой усадьбой. Это фолкнеровская проблема, она очень заметна.
Между прочим, Фолкнер в своём поэтическом натурализме немножко похож на моего любимого Золя, и поэтому я его люблю и за густопись, и за чувственность, и за постоянные эротические подтексты. Конечно, в Фолкнере много патологии, чего говорить. Я делал как раз интервью с Аллой Пугачёвой в «Новой газете». Она сказала, что патологию действительно гораздо проще всегда изображать, а ты поди изобрази обыденность, потому что без обыденности жизнь ничто. А патология всегда очень привлекательная, потому что довольно элементарна.
У Фолкнера много патологии, но она описана с такой невероятной силой, что я понимаю то наваждение, которое заставляло его писать «Шум и ярость», четыре раза возвращаться к одной истории. И этот образ Кэдди безумной тоже на меня действовал очень сильно. Мне нравится, конечно, тема довлеющей, определяющей все рамки, предопределяющей вашу жизнь традиции. Для русской литературы тема любви к традиции и борьбы с ней очень напряжённая и очень мучительная. Кстати, этого очень много и в Чехове, который и любит, и ненавидит свои корни.