Что касается Блока, то, конечно, 15 минут — это глупость. И ни за 15, ни за 20 минут это нельзя сделать. Я очень хорошо помню, как к нам пришёл Богомолов на семинар… Я слушал семинар Николая Алексеевича Богомолова о поэтах Серебряного века, и он должен был нам читать Блока. Он пришёл и сказал: «Ребята, я понял, что Блока не могу, потому что это всё равно, что про Пушкина рассказывать. Давайте я вам про Сологуба». И мы Блока перескочили. Подвиг, что Владимир Новиков умудрился в довольно тонкой книге в серии «ЖЗЛ» о Блоке так много сказать, потому что «Гамаюн» орловский, 800-страничный, мне кажется неполным.
Поэтому говорить будем об одной только вещи, а именно о поэме, столетний юбилей которой скоро мы уже будем отвечать, будем говорить о «Двенадцати». О той самой поэме, про которую князь Святополк-Мирский когда-то сказал: «Если бы был передо мной выбор — оставить ли в вечности всю русскую литературу или только эту поэму,— я бы, по крайней мере, серьёзно задумался».
Почему «Двенадцать» — главная поэма для русской литературы, и о чём собственно там идёт речь? Ведь очень многие, кто читал Блока и любил Блока, даже видя в ней явное сходство со «Снежной маской», со структурой «Снежной маски», даже помня триолет Сологуба про то, что «стихи Александра Блока — заметённый снег», всё равно замечают очень много неожиданного.
Во-первых, потому, что эта вещь написана на языке улицы, а для Блока вообще принципиально быть транслятором, а не ритором; он воспроизводит тот язык, который слышит и на котором думает. Поэтому поздние свои стихи он сам никогда практически не читал со сцены, во всяком случае не читал «Двенадцать». У него нет голоса, нет голосовых возможностей для этой вещи. Читала Любовь Дмитриевна. Точно так же он не понимал свои ранние стихи и говорил, что очень многие слова в собственных ранних стихах, в ранней прозе и в ранних статьях ему уже просто не понятны.
«Двенадцать» написана человеком, который говорит на совершенно новом языке, и этот уличный язык отражает всю какофонию Петрограда 1918 года. Это и проститутки, которые проводят у себя профсоюзные собрания:
На время — десять, на ночь — двадцать пять…
…И меньше — ни с кого не брать…
Это и писатель Вития, который повторяет: «Предатели! Погибла Россия!» Это и пёс, который здесь же воет. Это и поп. Кстати, вы себе не представляете, с какой новой волной кощунства, увы, придётся ещё столкнуться России, когда она будет избавляться от всего нынешнего фарисейства. Тогда Блок ещё будет казаться почти ангелом.
А вон и долгополый —
Сторонкой — за сугроб…
Что нынче невесёлый,
Товарищ поп?
Помнишь, как бывало
Брюхом шёл вперёд,
И крестом сияло
Брюхо на народ?
— это ещё играми покажется.
Но, конечно, суть «Двенадцати» не в этом. Суть и сюжет поэмы «Двенадцать» в том, что это история апостолов, которые убили Магдалину. Вот так странно звучит этот сюжет в пересказе. Совершенно очевидно, что двенадцать — это революционный патруль, который возглавляется Христом, и не потому возглавляется, что он идёт впереди этого патруля, что они его конвоируют, как пытались думать некоторые (у Вознесенского была такая идея), но на самом деле это не так. На самом деле Христос идёт во главе двенадцати, потому что они несут возмездие, несут гибель страшному миру:
Пальнём-ка пулей в Святую Русь —
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Блок это ненавидел искренне. Не нужно думать, что революция была разгулом мятежа, разгулом стихии. Революция была актом конечной невыносимой усталости от всего. Революция была актом уничтожения всего кондового. Это был акт реформаторский, модернизаторский, а вовсе это не разгул и раздолье древней стихии. И Блок видел в этом как раз прорыв к новому, прорыв к чистому воздуху после долгой душной спёртости.
Но ужас-то весь в том, что в результате этой революции в России гибнет то единственное, что было ему дорого. Вот об этом написан его замечательный отрывок «Русский бред», который он пытался сделать поэмой и не довёл до конца, где сказано:
Есть одно, что в ней скончалось
Безвозвратно,
Но нельзя его оплакать
И нельзя его почтить,
Потому что там и тут
В кучу сбившиеся тупо
Толстопузые мещане
Злобно чтут
Дорогую память трупа —
Там и тут,
Там и тут…
Вот это «одно, что в ней скончалось безвозвратно» и есть вечная женственность по Блоку, и есть, может быть, сама душа Блока, он себя хоронит вместе с Россией. Убита Катька, но Катька-Магдалина, блудница — это и есть на самом деле тот символ вечной женственности, который для Блока очень важен.
Мы могли бы провести здесь довольно длинную аналогию, привести целый ряд текстов, в которых проститутка, святая блудница (как в последней неоконченной пьесе Уайльда), выступает новой инкарнацией Магдалины. И вообще русская литература к проституткам относилась всегда как к святым, потому что, как вы помните, по Достоевскому, Сонечке Мармеладовой говорит Раскольников: «Мы оба переступили». Только разница в том, что Раскольников переступил через другого, а она — через себя. И в этом, собственно говоря, суть её святости. Проститутка — это та, которая раздала себя всем. И она гибнет в поэме. Гибнет Катька потому, что её убивает за измену Андрюха. Ну, вы понимаете, что все имена апостолов (Пётр, Андрей) там появляются: Ванюха, Андрюха, Петруха. И как раз Катька гибнет, потому что… Помните:
— Ох, товарищи, родные,
Эту девку я любил…
Ночки черные, хмельные
С этой девкой проводил…
— Из-за удали бедовой
В огневых её очах,
Из-за родинки пунцовой
Возле правого плеча,
Загубил я, бестолковый,
Загубил я сгоряча… ах!
Действительно он её любил. И она погибла собственно потому, что в новой, нынешней России должно погибнуть всё, что в ней Блоку по-настоящему дорого — в том числе и женственность, в том числе и любовь.
Сюжет о том, как апостолы убили Магдалину, странен. Почему на самом деле так происходит? На это некоторый ответ можно получит в достаточно любопытной (для меня, например, просто путеводной во многих отношениях) книге Александра Эткинда «Хлыст». Эткинд — наверное, мой любимый современный мыслитель и историк литературы. Он очень интересно интерпретирует блоковскую «Катилину» и, соответственно, «Двенадцать» и наброски неосуществлённой пьесы о Христе. Для Блока, утверждает Эткинд на основании этих текстов, революция — это отказ от пола. Пол — это то, что тяготит, это то, что делает человека прежним, архаичным, ветхозаветным. В пьесе Блока Христос не мужчина и не женщина. Почему надо убить Катьку? Потому что Катька — это воплощение той самой зависимости, того бремени, того первородного греха, который до революции был. Для революции поэтика тела не существует; для революции существует освобождение от проблемы пола. И в этом смысле не зря Блок в статье о «Катилине» (в замечательной статье!) цитирует последнее, странным ритмом написанное стихотворение Катулла «Аттис». Вот это, помните:
По морям промчался Аттис на летучем, лёгком челне,
Оскопил он острым камнем молодое тело своё.
И почуял лёгкость духа, ощутив безмужнюю плоть…
Он после этого начинает носиться радостно. Вот эта идея скопчества, идея отказа от пола, от любви, от того символа любви, которым является Катька,— вот в этом для Блока истинная революция. Поэтому «Двенадцать» — это поэма о том, что любовь должна быть преодолена, что плотской, человеческой любви больше не будет, а будет другая.
Что касается образа Христа в поэме. Сам Блок много раз говорил и в частности писал первому иллюстратору Юрию Анненкову: «Я сам понимаю, что там должен быть не Христос. Я вижу Христа, ничего не поделаешь…» Он даже писал однажды: «Я сам глубоко ненавижу этот женственный призрак, но вижу Христа — и ничего не могу с собой поделать! Может быть,— он пишет,— во главе их не должен быть Христос». Но в поэтике Блока, в рамках его текстов именно Христос («Несут испуганной России // Весть о сжигающем Христе»). Христос приходит как свобода, как революция и как гибель. «Я люблю гибель»,— повторяет Блок всё время. Для него после революции жизни не может быть, он в этом костре должен сгореть. То, что у него была некоторая христологическая идентификация — безусловно, как и у всякого большого поэта. Я помню, как всегда с какой силой Житинский читал это знаменитое стихотворение:
Когда в листве сырой и ржавой
Рябины заалеет гроздь,—
Когда палач рукой костлявой
Вобьёт в ладонь последний гвоздь,—
Когда над рябью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте…
Конечно, у Блока есть эта христология. Почему? Да потому же, видимо, почему самоубийство Бога является одним из главных сюжетов в мировой литературе (по Борхесу), потому что Христос — это тот идеал, к которому Блок с самого начала стремится. И у Христа нет никакого способа убедить Иудею в своей правоте, кроме как погибнуть у неё на глазах. Конечно, Христос приходит в Россию, принеся не мир, но меч. Это сжигающий Христос, это Бог Возмездия, потому что: «Доигрались? Спасибо». Но, разумеется, Блок не должен это возмездие пережить — он должен погибнуть вместе с той страной, которая так для него мучительна, так для него чудовищна.
Конечно, невозможно не вспомнить строки, которые Катаев называл «может быть, самыми прекрасными во всей мировой поэзии». Я помню их, конечно, наизусть, но почему бы, собственно, не процитировать их, чтобы уж ничего не переврать, с достаточной точностью по оригиналу. Это финал поэмы, 12-я глава:
…Вдаль идут державным шагом…
— Кто ещё там? Выходи!
Это — ветер с красным флагом
Разыгрался впереди…
Впереди — сугроб холодный,
— Кто в сугробе — выходи!..
Только нищий пёс голодный
Ковыляет позади…
— Отвяжись ты, шелудивый,
Я штыком пощекочу!
Старый мир, как пёс паршивый,
Провались — поколочу!
…Скалит зубы — волк голодный —
Хвост поджал — не отстаёт —
Пёс холодный — пёс безродный …
— Эй, откликнись, кто идёт?
— Кто там машет красным флагом?
— Приглядись-ка, эка тьма!
— Кто там ходит беглым шагом,
Хоронясь за все дома?
— Всё равно, тебя добуду,
Лучше сдайся мне живьём!
— Эй, товарищ, будет худо,
Выходи, стрелять начнём!
Трах-тах-тах!— И только эхо
Откликается в домах…
Только вьюга долгим смехом
Заливается в снегах…
…Так идут державным шагом —
Позади — голодный пёс,
Впереди — с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.
Это так прекрасно, что невозможно это просто воспринимать! Хочется над этим как-то поиздеваться, как-то это адаптировать. Поэтому Маяковский и переделывал это бесконечно:
В белом венчике из роз
Впереди Абрам Эфрос.
В белом венчике из роз
Луначарский наркомпрос.
— что тоже довольно забавно и верно. Но можно понять, почему это так действовало. Почему Маяковскому не нравилась эта вещь? Мало того что он понимал, что он так никогда не сможет. Ему же принадлежат эти замечательные слова: «У меня из десяти стихов пять хороших, а у Блока — два. Но таких, как эти два, мне не написать никогда»,— это он Льву Никулину говорил.
Но, помимо этой забавной статистики, у него к Блоку была и чисто нравственная, я бы сказал — чисто идеологическая претензия. Он говорил, что революция — это не двенадцать, «революция — это сто пятьдесят миллионов». Поэтому это такая своеобразная битва числительных. Поэма Маяковского «150.000.000» — это ответ на «Двенадцать» Блока. И надо сказать, что ответ абсолютно неудачный. Это хорошая поэма со смешными кусками, но 150 миллионов не видно, а двенадцать видно, и они вошли в эту мифологию. Двенадцать — это революционный патруль, белые солдаты, солдаты, сбежавшие с фронта, которые теперь мобилизованы уже революцией, которые ходят по ночам охранять петроградскую сторону. Ночь, «чёрный ветер, белый снег» — эта картина вошла уже в мировую историю.
Тут меня поправляют, что убил не Андрюха, а Петруха:
И Петруха замедляет
Торопливые шаги…
Он головку вскидавает,
Он опять повеселел…
Ну, Петруха, да. А в чём там, собственно говоря, принципиальная разница между Петрухой, Андрюхой и Ванюхой? Двенадцать абсолютно безликие. Но в любом случае спасибо Андрею за коррективу.
Что мне кажется особенно важным в этой поэме? Что Блок увидел в двенадцати не антицерковную, не антихристианскую, вообще не античеловеческую силу. Двенадцать — это сила преображения, это преображённые люди; люди, для которых революция открыла нечто абсолютно новое. Блок всегда ведь, прямо скажем, презирал жизнь в реальности, и любой побег из реальности — для него счастье. Ведь про что написан «Соловьиный сад»? Про то, что когда герой убежал в соловьиный сад и ему там было хорошо, он глупо, напрасно вернулся к реальности. Реальность всегда пошлая. Реальность прекрасно обошлась бы и без него. Помните:
Пусть укрыла от дольнего горя
Соловьиного сада стена,—
Заглушить рокотание моря
Соловьиная песнь не вольна!
Ну, это очень плохо, это очень напрасно, потому что море там себе рокочет что-то, и там два краба подрались и пропали, и это скучно.
Стал спускаться рабочий с киркою,
Погоняя чужого осла.
Надо было остаться с ней, которую он любит. Надо было остаться в соловьином саду, раз уж его туда пустили. Любой побег из реальности, из быта, из нормы — для Блока это счастье. Поэтому «Двенадцать», поэтому революция — это всё-таки, что ни говорите, торжество восторга.
Мне могут сказать, что в результате революции очень много народу погибло. Да, конечно. И вообще Россия не такая страна, где легко происходят перемены. Но тут ведь вот что важно: умрут-то все, но не все перед этим испытают веяние великого вдохновения. Весь смысл происходящего, весь смысл человеческой жизни в несколько звёздных часах человечества. И вот то, что происходило с Блоком в 1918 году,— это звёздные часы человечества. Блок же записал тогда в дневнике (хотя Блок вообще довольно самоироничен, довольно критичен к себе самому): «Сегодня я гений». Больше того, он пишет: «Я понял Фауста! «Knurre nicht, Pudel» — «Не ворчи, пудель». Почему? Потому что пудель (Мефистофель) ворчанием своим заглушает музыку эпохи!
Вот Бунин пишет: «Как смеет Блок смеет писать про музыку революции, когда убили столько народу?» Но в том-то и ужас, что одно другому не противоречит: отдельно — убили столько народу, а отдельно — музыка революции. Эта музыка всё равно была, всё равно звучала; и сделать вид, что её не было, совершенно невозможно. И сколько бы ни писал Бунин, что «Блок — это автор чудовищных кощунств», но Бунин в качестве духовного цензора — это тоже, знаете, на самом деле очень сомнительная роль. Конечно, Блок в своей собственной, личной, совершенно апостольской святости — фигура бесконечно более христианская и бесконечно более трогательная, чем Бунин, при всём уважении к нему. И «Двенадцать» — это глубоко христианская поэма; поэма о том, как выглядит на самом деле главная, истинная цель и главное содержание этой революции. Я уже не говорю о том, что это просто превосходно сделано по стиху. Она же разноразмерная вся, и вставлена эта замечательная стилизация под городской романс:
Не слышно шуму городского,
Над невской башней тишина,
И больше нет городового —
Гуляй, ребята, без вина!
Стоит буржуй на перекрёстке
И в воротник упрятал нос.
А рядом жмётся шерстью жёсткой
Поджавший хвост паршивый пёс.
Стоит буржуй, как пёс голодный,
Стоит безмолвный, как вопрос.
И старый мир, как пёс безродный,
Стоит за ним, поджавши хвост.
Надо вам сказать, что на самом деле образ пса, который здесь возникает постоянно,— он же не случайный, это не просто старый мир. Блок, который так любил собак, у которого был любимый сеттер Джой, Блок, у которого как раз собака садится на ковёр и говорит: «Пора смириться, со:р»,— он так офранцузил английское «сэр». Собака — ещё же символ и любви, и дружбы, и уюта, и души очень часто в русской литературе. И вот то, что душа изгнана на улицу — это прямая рифма к замечательной блоковской прозе, к его новелле «Ни сны, ни явь», где есть эти страшные слова: «Душа мытарствует по России в XX столетии. Бродячая, изгнанная душа». «Уюта — нет. Покоя — нет», ничего не поделаешь. Ему всегда казалось, что гибель близко:
Дикий ветер
Окна гнёт.
Ставни с петель
Дико рвёт.
И когда этот ветер ворвался, глупо прятаться, надо стихии отдаваться!— что собственно и есть главный блоковский урок.