Войти на БыковФМ через
Закрыть
Лекция
Литература

Владимир Войнович

Дмитрий Быков
>250

Владимир Николаевич дорогой, если вы меня сейчас слышите, я вас поздравляю от всей души! Вы один из моих любимых современных авторов. Люблю я вашу решимость, свежесть взгляда, светлую и храбрую душу. Но поговорить я хотел бы не только о безусловных достоинствах вашего человеческого поведения, но прежде всего о вашей литературной манере.

Мне кажется, вы последний сатириконец. Потому что Войнович — он вообще, как говорил Аверченко, по-моему, о Тэффи, «владеет тайной смеющихся слов». У Войновича всегда смешно, о чем бы он ни писал, даже если он пишет о себе. В этом смысле его «Автопортрет», замечательная мемуарная книга,— это тоже насмешливая биография. И в ней, о чем бы он ни писал, даже о своем инфаркте, он умудряется рассказать весело.

Теперь что касается образа народа — того нового, что внес Войнович в эти черты этноса. Я не разбираю сейчас его ранние вещи, хотя, конечно, «Хочу быть честным» — прекрасный образец шестидесятнической литературы. Я бы остановился на повести «Путем взаимной переписки».

Вот это история, где одна несчастная и хищная семья обработала, споила, присвоила другого несчастного солдатика, который путем взаимной переписки познакомился с так называемой девушкой-заочницей, а девушка оказалась матерью взрослого сына. Потом его опоили и силком женили, этого несчастного солдатика. Вся эта история являет собой в исполнении Войновича не просто печальный бытовой анекдот (что очень важно), а она построена на тончайшем синтезе сентиментальности и едкой насмешки. Вот с этой едкой насмешкой он умудряется писать о жизни российской деревни, российского солдатика, российского вот этого, конечно, не среднего класса, а даже придонного слоя, вот этой спивающейся, нищей, голодной деревни. Он умудряется писать без умиления, надо сказать, и с чувством полной заслуженности всех этих бед, которые обрушиваются на главного героя, потому что он сам дурак, конечно. Но при всем при этом в нем живет какая-то нежность — вот нежность к этим людям, к этому брату Борису, к этой заочнице, к их пирогам с грибами. Какая-то в них есть трогательная неубиваемость в их цеплянии за жизнь, в их выживаемости колоссальной. И вот это насмешливое умиление делает его во многих отношениях именно сатириконцем.

Он, кстати говоря, гораздо более нежный писатель, чем Щедрин, потому что… Можете себе представить, чем был бы Чонкин, если бы его Щедрин написал? А «Чонкин» — это тоже книга полная умиления. Мне больше всего в «Чонкине» нравится третья часть, последняя, потому что в ней больше всего веселого абсурда. Понимаете, когда я читал первую часть «Чонкина», я не мог отделаться от ощущения, что это все-таки кощунство. Но, разумеется, потом я несколько повзрослел, избавился от детских штампов идеологических, которыми был заморочен.

Мне представляется, что два главных народных эпоса семидесятых годов — причем не в России, а в мире — это «Чонкин» и «Сандро из Чегема». Очень разные две книги. Их обоих считали сатириками — и Войновича, и Искандера. Оба они поэты, и оба начинали со стихов, и с очень неплохих. Многие стихи Войновича стали песнями. Баллады Искандера сделали ему имя задолго до «Созвездия Козлотура».

И вот именно то, что они оба поэты — этот факт предопределяет их способность к эпосу и интерес к эпосу. Это два народных романа. Конечно, и Чонкин не Швейк, и Сандро не Швейк, но оба романа плутовские. Сандро — безусловный трикстер. Чонкин для трикстера, конечно, простоват несколько — он слишком разварной, слишком манная каша. Тем не менее, в нем есть трикстерские черты главные: он действительно создает вокруг себя чудеса. Чонкину достаточно появиться, чтобы абсурд жизни вокруг него стал нарастать, чтобы он обнажился. Как бы своим природным здравым смыслом, простоватым, он действительно подчеркивает и проявляет абсурд античеловечной системы.

И самое интересное (вот это, пожалуй, главное знамение XX века), что героем-трикстером XX века стал не Дон Кихот, а Санчо Панса. В архетип Санчо Пансы укладываются и Чонкин, и Сандро, и Швейк. При том, что они разные, но все они трое выросли из Санчо Пансы. А где Дон Кихот? А Дон Кихота убили. Его убили давно, ещё в первые минуты этой войны, в первые минуты этого века. И вот поэтому началось путешествие народного героя.

Надо сказать, что дядя Сандро — это носитель не только лучших, но и худших черт народа. И мне представляется, что в поведении дяди Сандро и в его плутовской биографии гораздо больше насмешки, чем такого сострадания, которое есть у Чонкина, которое достается Чонкину. Тут проблема в том, что все-таки действительно Искандер, сочиняя свой сухумский эпос, эпос Мухуса, эпос Абхазии, он опирается на традицию, в этой традиции он глубоко укоренен. Он, помнится, мне говорил: «Зачем говорить «кавказское», когда можно сказать «традиционное», «патриархальное»?» Кавказ — это символ древних понятий, родовых. И дяде Сандро есть на что опереться. И поэтому Сандро из Чегема — это эпос о том, как традиция со всеми её дурными чертами, но с культом дома и культом чести, мучительно умирает в XX веке. Отсюда печальный и пессимистический финал романа: «И больше мы не вспомним о Чегеме, а если и вспомним, то нескоро заговорим».

А вот для Войновича Чонкин как бы подвешен в воздухе, он не опирается на традицию. Да, он такой Иванушка-дурачок, действительно он Иван-дурак. Но ведь Иван-дурак — это герой ненаписанного эпоса. Этого эпоса не существует, он недособран, недодуман. Русский фольклор по-настоящему не интерпретирован.

И конечно, в России традиция очень сильно искажена государством. Вот хорошо Чегему — он малый народ, малое село, у него есть своя мораль, и он государством не присвоен, не приватизирован. А Чонкин — это именно приключения Ивана-дурака в стране дураков. И надо сказать, что эти дураки к нему чудовищно жестоки. Он отдельный, он другой. Это русский дух, который протестует против русского же государства, против того царя Гороха, который абсурдизирует все, к чему он прикасается. Чонкин не имеет за собой живой и плодоносной традиции. Вот в этом трагическое отличие Чонкина от чегемского Сандро.

Другое дело, что у Чонкина есть Нюра, которая собственно воплощает собою лучшие черты Родины-матери — доброй, понятливой, умелой. И как-то в Чонкине проведена очень точно эта мысль, что настоящая Родина — это русская женщина, не та грозная Родина-мать, которую мы видим на плакате, а вот эта Нюра, добрая толстая Нюра. Вот это воплощение лучших материнских черт. Эта дихотомия матери и мачехи в образе Родины очень четко прослеживается. И поэтому единственная традиция, единственная опора, которая есть у Чонкина,— это всепрощающая, всевыносящая добрая Нюра. И отсюда колоссальная роль этой женщины. Чонкин не трикстер уже хотя бы потому, что рядом с ним женщина есть, и он продолжает её забирать в свою Америку в финале, как вы помните, вставил зубы ей там. А рядом с дядей Сандро, классическим трикстером, какая же может быть женщина? Только он такой покоритель бесчисленных сердец, такой совершенно классический Насреддин, перенесенный в Чегем. А Чонкин — все-таки несколько иное. И поэтому романы Войновича, их трилогия — они именно о герое, лишенном основы, лишенном опоры.

Мне особенно нравятся две прелестные повести Войновича о писательском быте — это «Иванькиада» и «Шапка» — два прелестных произведения, которые рисуют писательские нравы. Писатели, конечно, составляли ничтожную часть народа, но очень показательную. Именно вырождение так называемой творческой интеллигенции, именно её превращение по большому счету даже не просто в орудие режима, а в отходы режима — вот это у Войновича написано великолепно, безжалостно. Что мне нравится в нем? Это его железно ясный, прозрачный и четкий стиль, его называние вещей своими именами. Именно этот пафос называния вещей своими именами делает его прозу такой остроумной, потому что нет ничего остроумнее правды.

И конечно, нельзя не сказать про «Москву 2042». Там в чем история? «Москва 2042» — это не просто антиутопия, это ещё и чрезвычайно многоэтажная и масштабная пародия на все антиутопии вместе взятые. Она резко снижает стиль. Обычно антиутопия — это вещь патетическая, вроде «Приглашения на казнь» или «1984», это трагедия. У Войновича это жестокая пародия на антиутопию, то есть: как бы вы думали, что вас убьют ножом из-за угла, а вас задушили носками в подворотне. Там пародируется все.

И отсюда такая, как сказал бы Бахтин, «педалированная тема срамного низа», чрезвычайно важная для «Москвы 2042». Это прежде всего вторичный продукт. Вот здесь гениальная, конечно, догадка Войновича: «Кто сдает продукт вторичный, тот питается отлично». Дело-то не в том, что все должны сдавать дерьмо и за это будут получать свинину по-вегетариански. Конечно, не в этом дело. А дело в том, что все в этой империи — продукт вторичный. И патриарх Звездоний, и тенденция обязательно перезвездиться, и все эти картины, которые висят там (помните, когда комнатка для самоублажения в борделе, и там висит встреча патриарха Звездония с доярками, если мне память не изменяет),— это все, конечно, в огромной степени уже было, это вино один раз пили, этот продукт уже один раз ели. Он угадал главное — безумную вторичность, второсортность вот этой империи, понимаете, которая там возрождена.

Конечно, дело не только в его отношении к Солженицыну, который тоже в своей общественно-политической ипостаси, чего говорить, довольно вторичен и бывал иногда смешон. Я думаю, что Войнович недооценивает Солженицына как писателя. И все, что он пишет о нем как о публицисте — это, может быть, и верно, и справедливо, но Солженицын дорог нам не этим. Иное дело, что он абсолютно угадал Солженицына, именно второсортность его позитивной программы, именно её глубокую вторичность.

И вот самое обидное — это то, что мы переживаем сейчас в России — это даже собственно не то, что в ней, условно говоря, побеждены какие-то условные либералы. Они не побеждены, потому что и баттла никакого не было. Они, можно сказать, просто в рамках исторической парадигмы ждут своего часа. Проблема в ином. Проблема в том, что и не победил никто, что победители — это такие обноски, такая сволочь (от слова «своло́чь»), такая рухлядь (от слова «рушить»). Поэтому мне представляется… Хотя она на самом деле означает совсем иное, означает она «мех». Поэтому мне кажется, что главная догадка Войновича — это вторичный продукт. Ну а вторичный продукт всегда, как мы знаем, довольно хрупок.

Поздравляю вас, Владимир Николаевич!

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Что вы можете сказать о Владимире Войновиче как о писателе и человеке?

Он с виду простоват. Я имею в виду — как писатель. А как человек он и сложен, и разнообразен, и феноменально энергичен. Вот Бог дает человеку силу, когда человек на правильном пути.

Конечно, высшее его свершение — на мой взгляд, это «Москва 2042» и некоторые сцены во втором и третьем «Чонкине». Первый «Чонкин» мне никогда особо не нравился, потому что он все-таки ещё балансирует, разрывается между реализмом и гротеском. Вот вторая часть и третья — это уже чистый сардонический смех. Конечно, Чонкин не Швейк (и книга не «Швейк», и герой не Швейк). Это, безусловно, очень русский характер.

Но вот я больше всего люблю у него «Москву 2042» — именно за точность предвидения и за великолепно…

Видите ли вы сходства в «Шапке» Войновича и «Шинели» Гоголя? Не кажется ли вам, что «Москва 2042» навеяна «1984» Оруэлла?

Это, по-моему, очевидная вещь. Прежде всего потому, что просто параллель с названиями совершенно ясна. И «Шапка» и «Шинель», конечно, тоже. Обратите внимание, что 42 в два раза меньше, чем 84. И это такое, знаете, замечательное напоминание о том, что «Москва 2042» по масштабу описываемых событий примерно в два раза меньше и смешнее, чем «1984». Конечно, Войнович ни в чем не ошибся, но легко быть  правым в России. Как говорил Кабаков: «Знай эктраполируй».

Так вот, насчет «Шапки», понимаете, тут важна догадка о том, кто сегодня маленький человек. Ведь главный герой «Шапки» вызывает у автора некоторое сочувствие. Это такой писателишка, приспособленец. Он вызывает ту же смесь…

Может ли антисемит быть талантливым писателем?

Это объективно так. Я не считаю антисемитом Гоголя, потому что у него как раз в «Тарасе Бульбе» Янкель  – образ еврейского народа, который остался верен отцу. Это довольно очевидно. Но Селина я считаю талантливым писателем. Не гением, как считал Лимонов (а Нагибин вообще Селина считал отцом литературы ХХ века). Но я считаю Селина исключительно талантливым, важным писателем, хотя я прочел его довольно поздно – кстати, по личной рекомендации того же Нагибина. Мы встретились в «Вечернем клубе», я его спросил о какой-то книге, и он сказал: «После Селина это все чушь». Он, я думаю, трех писателей уважал по-настоящему – Селина, Музиля и Платонова. Относительно Селина и Платонова я это…

Почему, несмотря на то, что ГУЛАГ детально описан, он до сих пор не отрефлексирован?

Люблю цитировать (а Шолохов еще больше любил это цитировать): «Дело забывчиво, а тело заплывчиво». Он не был отрефлексирован, потому что огромное количество людей радовалось ГУЛАГу. Нет большей радости для раба, чем порка другого раба или даже его убийство.

Слепакова в поэме «Гамлет, император всероссийский» (это поэма о Павле Первом, определение Герцена, вынесенное ею в заглавие): «Из тела жизнь, как женщина из дома, насильно отнята у одного, она милей становится другому». Замечательная плотность мысли. Да, это действительно так. И для раба нет больше радости, чем ссылка, тюрьма или казнь другого раба, а иногда – надсмотрщика. Об этом тоже позаботились. Иными…

Что вы думаете о творчестве Гюстава Флобера? Не могли бы вы дать оценку романа «Саламбо»?

Для меня Флобер – абсолютно и однозначно гениальный писатель. Самая любимая моя вещь – это «Воспитание чувств», или «Чувствительное воспитание». Лучший роман о революции, который я читал; о том, что революция – одна большая подмена. Это роман о подменах: у него там гениально сведены своды: именно в момент революции герой не попадает к идеальной возлюбленной и проводит ночь с проституткой. Вот революция – это то же самое, это ночь с  проституткой. Хотя ничего не поделаешь, как писал я в одном недавнем англоязычном стихотворении: «Follow Russia’s Revolution, it’s the only solution». В общем, у меня есть ощущение, что «L’Education Sentimentale» – великий роман. «Мадам Бовари» не нуждается в…

Каким правилам подчиняется писатель, выломившийся из системы социальных отношений?

Если он уже не в системе этих отношений, каким правилам он подчиняется? Я скажу жестокую вещь, очень, и мне самому эта вещь очень неприятна — он подчиняется только собственным критериям, он должен выдержать те критерии, которые он взял на себя, эта самая страшная борьба. «С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой!» — законы общества уже над ним не властно, он должен соответствовать собственному уровню, а это самое трудное. Вот Горький сломался, например, я даже знаю, почему он сломался — для него стала слишком много значить репутация. Он в последние годы всё время говорил: «Биографию испортишь». И испортил себе биографию, хуже всех испортил себе биографию; хуже, чем…

Согласны ли вы с теорией Цицерона, которая гласит, что старость постыдна, поэтому усугублять ее другими дурными поступками — противно вдвойне?

Нет, я согласен с теорией Акунина (то есть Фандорина), что старость — высшая точка человеческого развития и что надо бы, наоборот, в старости постигать новые умения, достигать нового нравственного совершенства. Старость не постыдность, это доблесть. Дожил — молодец, это уже говорит о тебе хорошо, значит, богу ты зачем-то нужен. Не дожил — героично, дожил — значит, достоин. Мне кажется, что здесь есть определенный как раз смысл. Как Синявский сказал, что надо готовиться к главному событию нашей жизни — к смерти. Старость в некотором смысле предшествует к главному событию жизни, готовит нас к нему, старость — высший итог духовного развития, так, во, всяком случае, должно быть. Это не деградация. Не…

Согласны ли вы со словами Набоков о том, что в цикле «Воронежские тетради» Мандельштама так изобилуют парономазией, потому что поэту больше делать нечего в одиночестве?

Понимаете, парономазия, то есть обилие сходно звучащих слов, такие ряды, как: «Ни дома, ни дыма, ни думы, ни дамы» у Антокольского и так далее, или «Я прошу, как жалости и милости, Франция, твоей земли и жимолости» у того же Мандельштама. Это не следствие того, что поэт одинок и ему не с кем поговорить, а это такая вынужденная мера — я думаю, мнемоническая. Это стихи, рассчитанные на устное бытование. В таком виде их проще запоминать. Вот у каторжников, например, очень часто бывали именно такие стихи. Страшная густота ряда. Вот стихи Грунина, например. Сохранившиеся стихотворения Бруно Ясенского. Стихи Солженицына. Помните: «На тело мне, на кости мне спускается…