Войти на БыковФМ через
Закрыть

Кто из обэриутов вам ближе и интереснее — Хармс, Заболоцкий, Введенский, Олейников? По какой шкале следует оценивать обэриутскую поэзию?

Дмитрий Быков
>250

Обэриуты — это прямое продолжение Хлебникова и тоже… Понимаете, об обэриутах довольно много написано. Написано Аней Герасимовой, Умкой, которую я, кстати, поздравляю с блистательной книгой переводов из Венцловы, «Metelinga», только что вышедшей. Лучших поэтических переводов я не читал за последнее время просто! Мало того что она великолепный оригинальный поэт и бард, и мало того что она замечательный исследователь обэриутов… Я впервые столкнулся с Умкой-переводчицей. Найдите эту книгу. Это к вопросу о Венцлове и о лучших современных переводчиках.

И у Герасимовой есть замечательные исследования о смешном в поэтике обэриутов, и у Лекманова они есть, и у Лощилова. Да многие писали, в общем. О Заболоцком вообще пишут очень много.

Но я что могу сказать? С моей точки зрения, это поэзия в условиях невозможности поэзии. Ведь они собственно расцвели тогда, когда поэтическое высказывание девальвировано — отчасти, конечно, смертью Серебряного века (они — последнее прощальное явление Серебряного века), отчасти советской действительностью, где поэт абсолютно утратил свою нишу, своего читателя и своё достоинство, «лишился и чаши на пире отцов, и веселья, и чести своей». В этом безвоздушном пространстве есть очень немного модусов поведения: либо писать, как капитан Лебядкин (и в этом смысле, конечно, Заболоцкий не зря возводил себя к этой поэтической родословной), либо писать, как Олейников, которого я считаю крупнейшим обэриутом после Заболоцкого, во всяком случае самым интересным поэтом эпохи.

Как раз тогда, когда Заболоцкий замолчал или стал холоден во «Второй книге», Олейников пишет лучшие стихи: «Генриху Левину по случаю его влюбления в Шурочку» или, скажем «Жук-антисемит» (которое достаточно серьёзное произведение при всей своей пародийности), или «Вот птичка жирная на дереве сидит». Действительно, что делает Олейников? Он правильно говорил Лидии Гинзбург: «Я только для того и пишу, чтобы слово зазвучало». То есть он перемещает поэтическое слово в совершенно новый контекст.

Это лишний раз доказывает мою любимую мысль о том, что все новые произведения, все подлинно великие произведения пишутся в жанре пародии — но в жанре высокой пародии, перемещающей явление не в более низкий, сниженный, а в более высокий контекст. И вот попытка Олейникова писать любовную лирику языком детской пародийной поэзии или попытка Введенского писать философскую лирику в жанре высокого абсурда… Ведь и «Элегия» — пародийное стихотворение, однако оно гениальное. Ну, в каком-то смысле смерть есть дурная пародия на жизнь. Конечно, в этом смысле обэриутство было одной из немногих — не единственной, но одной из немногих — возможностей существования поэтического слова, поэтического высказывания.

Другой такой возможностью был Мандельштам воронежского периода, то есть: полный отказ от прежней акмеистической ясности, где вместо камня уже чернозём, где всё сыплется, где человек так глубоко провалился в себя, что, как на подвижной лестнице Ламарка, дошёл до первобытия, до какой-то глухонемой первоосновы. И многие стихи Мандельштама воронежского периода — это, как правильно совершенно говорил Набоков, «светоносный дар, который затмился безумием». Но можно сказать иначе: это скорее акмеизм, который, не утратив своих основных потенций (например, своей этической программы), провалился глубже своей основы, глубже европейства, на котором он стоял, глубже мировой культуры, по которой он тосковал; он провалился в человека, в его страх и трепет, в его неустойчивость. Это очень такое центростремительное состояние.

И мне кажется, что как раз автоописание метода есть у Мандельштама в «Ламарке», а все «Воронежские тетради» (вот эта «сухая влажность чернозёмных га») — это, конечно, провал сквозь вот эту гуманистическую, просвещенскую, рациональную основу собственной поэтики. Да, провал, но не в безумие, а провал в подсознание, в Собственное Я, которое там роится и копошится во тьме, вот в это «небо крупных оптовых смертей», в «окопное небо», в массу человеческую, в чернозёмную массу.

К сожалению, интуиция и провидение Мандельштама оказались совершенно точны: XX век сквозь своё просвещение, сквозь рационализм, сквозь прогресс, сквозь модерн провалился в домодерную эпоху, провалился вот в это страшное, кишащее, кипящее, копошащееся роение, в «миллионы убитых задёшево», вот в эти… Он же вспоминал, как рождалось стихотворение, и говорил жене, что перед ним всё время «бугры голов», и перед ними Сталин, и что-то он с этими буграми делает. Такая мрачная тоже интуиция, мрачная догадка.

Но, конечно, Мандельштам как одна из возможностей существования поэтического высказывания — это с последней прямотой признаться себе в том, что твёрдая почва утрачена и началась вот эта почва зыбка, почва XX века, в которой ничего твёрдого нет, «рельсы упёрлись в органику». И в этом смысле «Стихи о неизвестном солдате» — самое откровенное произведение.

А Заболоцкий — это попытка… знаете, вот попытка гармонизации этого хаоса, но внутри всё равно «под ними хаос шевелится». Заболоцкий — это продолжение Тютчева (и в каком-то смысле инкарнация его, я думаю), который абсолютно точно видел этот хаос («Под ними хаос шевелится» — «Под вами немые, глухие гроба»), вот это ощущение, что жизнь, в сущности, стоит на очень зыбкой почве, а под ней… «Жук ел траву, жука клевала птица, // Хорёк пил мозг из птичьей головы». Это провал опять-таки сквозь твёрдую почву рациональности и гуманизма, провал в иерархию всеобщего поедания.

Заболоцкий, сколько бы он ни гармонизировал свой мир — внутри него всё равно детские, расширенные от ужаса глаза, детское непонимание. Об этом, кстати говоря, и «Некрасивая девчонка», об этом и «Старая актриса» — о том, что красота-то не спасает мир, о том, что красота — это блестящая поверхность, которую убери, сдуй — и ничего не будет. Вот так для Мандельштама блистательный Петербург, европейский покров оказался смят, а под ним — Азия и чернозём, и болото, и подвижная лестница Ламарка, расчеловечивание. Так что Заболоцкий мне, конечно, симпатичнее всех, а Олейников занимает твёрдое в моей душе второе место.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Почему самым главным текстом Даниила Хармса стала повесть «Старуха»? Можно ли считать это его творческой вершиной?

Это его роман. Понимаете, у каждого писателя есть роман, но у каждого писателя, во всяком случае, у модерниста, своя схема романа. Роман Мандельштама — это маргиналии на полях романа, заметки на полях, это «Египетская марка» — гениальный, по-моему, текст, конспект вместо текста. Роман поздней Веры Пановой, которая отошла от социалистического реализма, назывался «Конспект романа». Роман Хармса — это «Старуха». Это такой как бы концентрированный Майринк, страшно сгущенный. И как мне сказал Валерий Попов: «Об ужасах сталинского времени ужас «Старухи» — казалось бы, совершенно сюрреалистической, далекой от реализма — говорит гораздо больше, чем практически все тексты его…

Как вы объясняете то, что Хармс — клинический сумасшедший и детоненавистник, и Григорьев — алкоголик и хулиган, написали лучшие в советской поэзии детские стихи?

Насчёт «лучшие» я не знаю, но объяснить это я могу. Я не говорю, что Хармс был клиническим сумасшедшим. Я повторяю мысль Лидии Гинзбург о том, что у него были чрезвычайно развитые, чрезвычайно навязчивые обсессии. Но, конечно, Хармс потому и писал удачные детские стихи, что сознание его во многом было инфантильно. Инфантильно — не значит примитивно, но это значит, что детская жестокость, детское отсутствие предрассудков, детская остранение есть в его текстах. Ну, перечитайте его рассказ «Меня называют капуцином» и сопоставьте с детскими страшилками — и всё становится понятно. Или «Начало хорошего летнего дня». Или ту же «Старуху», которая у моих школьников вызывает всегда такой безумный…

Согласны ли вы со словами Набоков о том, что в цикле «Воронежские тетради» Мандельштама так изобилуют парономазией, потому что поэту больше делать нечего в одиночестве?

Понимаете, парономазия, то есть обилие сходно звучащих слов, такие ряды, как: «Ни дома, ни дыма, ни думы, ни дамы» у Антокольского и так далее, или «Я прошу, как жалости и милости, Франция, твоей земли и жимолости» у того же Мандельштама. Это не следствие того, что поэт одинок и ему не с кем поговорить, а это такая вынужденная мера — я думаю, мнемоническая. Это стихи, рассчитанные на устное бытование. В таком виде их проще запоминать. Вот у каторжников, например, очень часто бывали именно такие стихи. Страшная густота ряда. Вот стихи Грунина, например. Сохранившиеся стихотворения Бруно Ясенского. Стихи Солженицына. Помните: «На тело мне, на кости мне спускается…

Теряет ли свою актуальность суггестивная поэзия? Не кажется ли вам, что риторическая лирика сегодня популярнее, так как читателям нужны знакомые формулировки для их ощущений?

Нет, это далеко не так. Риторическая поэзия сегодня как раз на вторых ролях, потому что слишком зыбко, слишком таинственно то, что надо сформулировать. Риторическая поэзия же менее универсальна. Понимаете, чем загадочнее формула, тем она универсальнее, тем большее количество людей вчитают в нее свои представления. Блоковское «пять изгибов сокровенных» как только не понимали вплоть до эротических смыслов, а Блок вкладывал в это очень простое воспоминание о пяти переулках, по которым он провожал Любовь Дмитриевну. Это суггестивная поэзия, и Блок поэтому так универсален, и поздний Мандельштам поэтому так универсален, что их загадочные формулы (для них абсолютно очевидные) могут…

Почему отношение к России у писателей-эмигрантов так кардинально меняется в текстах — от приятного чувства грусти доходит до пренебрежения? Неужели Набоков так и не смирился с вынужденным отъездом?

Видите, Набоков сам отметил этот переход в стихотворении «Отвяжись, я тебя умоляю!», потому что здесь удивительное сочетание брезгливого «отвяжись» и детски трогательного «я тебя умоляю!». Это, конечно, ещё свидетельствует и о любви, но любви уже оксюморонной. И видите, любовь Набокова к Родине сначала все-таки была замешана на жалости, на ощущении бесконечно трогательной, как он пишет, «доброй старой родственницы, которой я пренебрегал, а сколько мелких и трогательных воспоминаний мог бы я рассовать по карманам, сколько приятных мелочей!»,— такая немножечко Савишна из толстовского «Детства».

Но на самом деле, конечно, отношение Набокова к России эволюционировало.…

Чьи биографические труды стоит прочесть для изучения литературы Серебряного века? Не могли бы вы посоветовать что почитать для понимания Мандельштама и Цветаевой?

Лучшее, что написано о Серебряном веке и о Блоке, как мне кажется,— это книга Аврил Пайман, американской исследовательницы, «Ангел и камень». Конечно, читать все, если вам попадутся, статьи Николая Богомолова, который, как мне кажется, знает о Серебряном веке больше, чем обитавшие тогда люди (что, впрочем, естественно — ему доступно большее количество источников). Эталонной я считаю книгой Богомолова и Малмстада о Михаиле Кузмине. Конечно, о Мандельштаме надо читать всё, что писала Лидия Гинзбург.

Что касается биографических работ, то их ведь очень много сейчас есть за последнее время — в диапазоне от Лекманова, от его работ о Мандельштаме и Есенине, до Берберовой, которая…