Войти на БыковФМ через
Закрыть
Лекция
Литература

Иосиф Бродский, «Урания»

Дмитрий Быков
>500

Книга Иосифа Бродского «Урания», которая вышла в начале 1989, во всяком случае, в России оказалась в 1989. Как все книги Бродского по-русски, она выходила в издательстве «Ардис». «Ардис», издательство, основанное Карлом Проффером и названное в честь таинственной страны, изобретенной Набоковым в романе «Ада». «Ардис», который существовал в Энн-Арборе, университетском городе, где сам Бродский некоторое время служил, потом рядом преподавал. А «Ардис», который Карл и Эллендея Проффер задумали как главное издательство русскоязычной литературы, проникавшее в России всякими кружными путями.

Я хорошо помню, что один из первых сборников «Урания» в Россию, в Петербург привез Александр Кушнер, который от Бродского ее получил. И я помню, как в гостях у Кушнера в 1988 году, точнее, в начале 1989, я, советский моряк, служивший тогда в Петербурге и пришедший в гости к Кушнеру в увольнение, рассматривал как святыню вот этот сборник, на котором Бродский поставил свой, совершенно стандартный, автограф «Внимание, внимание, на вас идет “Урания”».

Действительно, на нас идет «Урания», сборник, в котором есть удивительная агрессия, удивительный напор, мало характерный для позднего Бродского. Но вот тогда еще, до начала девяностых, «Урания» же включала в себя стихи, все, что было написано после «Части речи», тогда было, конечно, ощущение какой-то катящейся на тебя лавины, такого прекрасного стихийного бедствия. Именно в «Урании» впервые были напечатаны лучшие, как мне кажется, стихотворения Бродского, хотя, как сам он говорил, наверное, выше всего в его наследии следует поставить цикл «Часть речи», но, пожалуй, наряду с этим, и «Пятая годовщина», «Падучая звезда, тем паче, астероид», и конечно, гениальная «Колыбельная» 1984 года, «Родила тебя в пустыне я не зря», и «Стихи о зимней кампании 1980-го года», об Афгане. Все эти стихи, лучшие стихи позднего Бродского, появились в этой книге, в которой, как правильно сказал тогда Петр Вайль, действительно, несколько намечается новый Бродский, может быть, более умиротворенный, может быть, более равнодушный, но тем не менее, есть в ней еще и тот прежний, огневой, тот странный темперамент, который так выделял Бродского из всех поэтов петербургской школы, культурной, но, пожалуй, несколько монотонной.

Что можно было уже в этой книге заметить? И что, собственно говоря, сделало сегодня Бродского главным поэтом русского мира. Вот это, пожалуй, самое интересно, что произошло с Бродским посмертно, начиная с 2015 года, с его полукруглого юбилея, с 75-летия, Бродский старательно проталкивается многими малоталантливыми, конечно, но ужасно напористыми идеологами, в главные поэты русского мира. Уже дошло дело до того, что Владимир Бондаренко пишет о нем «ЖЗЛ», после Лосева. Поистине, куда конь с копытом…

Но на самом деле, у Бродского были некоторые основания для того, чтобы его числить поэтом русского мира. Это, конечно, не плохие стихи на независимость Украины, которые он не напечатал, только читал иногда, и это, конечно, не его стихотворение на смерть Жукова, которое является не столько русским, сколько советским, да и в общем, и советскости в нем особой нет.

Нет, дело в ином. Дело в одной главной русской эмоции, которую Бродский артикулирует очень точно, очень, я бы сказал, напористо. Большинство русских романов, во всяком случае, знаменитых, имеют в своих заголовках союз «и», но имеет он не соединительную функцию, а он звучит, как «зато». Война, зато мир, отцы, зато дети, преступление, зато наказание, там явное такое противопоставление. И вот это «зато», пожалуй, самое главное русское слово. В отличие от «авось», которое когда-то было главным русским паролем, так сегодня главный пароль это «зато». Мы самые бедные, зато мы самые гордые, мы самые злые, зато мы самые добрые, нас никто не любит, зато мы очень солидарные, очень единые внутри себя и так далее. Это такое самоуничижение паче гордости, которое всегда присутствует в русском национальном характере. Вот у нас ничего не ладится, зато мы духовные. Вот мы всеми презираемы, зато мы носители традиций. И так далее.

И вот отсюда русский логоцентризм, потому что русское слово, язык, текст, вообще литература в целом, — это наша сдача миру. Мир нас бьет, а мы ему таким образом даем сдачи. Мы все время за счет литературы самоутверждаемся, «зато мы делаем ракеты, перекрываем Енисей, а также в области балета мы впереди планеты всей». До какой-то степени русская литература это и есть наш балет, нашу утонченный сложный прекрасный спектакль, жанр, в котором никто в мире больше не может работать, потому что во всем мире литература давно раба рынка, а вот у нас она равна себе.

Это очень интересный парадокс, отсюда, кстати, и логоцентризм Бродского, который все время повторяет, что язык — это бог, язык важнее бога и природы, что высшая форма деятельности это упорядочивание мира через слово. И вот главная тема «Урании» — это, как ни странно, это именно попытка дать миру сдачи благодаря слову, с помощью слова.

Нет, я вам доложу, утрата,

завал, непруха

из вас творят аристократа

хотя бы духа, —

как, собственно, сказано в стихотворении «Пьяцца Маттеи», веселом стихотворении, но гораздо более серьезном, чем обычная литературная шутка. Ведь в этом рассказе, собственно говоря, идет речь о том, как автор, «обломившийся» в любви, радуется, что у него есть поэзия.

Граф победил, до клубнички лаком,

в игре без правил.

Он Микелину ставит раком,

как прежде ставил.

Ну а я что делаю в это время? Я сижу, пишу стихи, и это, пожалуй, лучшая компенсация.

Эта же тема, эта же компенсация, «скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох», есть и в замечательном, я думаю, гениальном стихотворении, которое называется «Пятая годовщина» и посвящено пятой годовщине отъезда. Вот эта мысль, эта тема, литература, как единственный способ выживания в трагическом и несправедливом мире, эта мысль очень русская, и она у Бродского постоянно прослеживается.

 Русская попытка поставить в центр мира слово, хотя это само по себе довольно-таки жалкий выход, потому что слово от реальности оторвано, сказать можно все, что угодно. Но тем не менее, вот эта попытка, грубо говоря, пропаганду себя поставить выше реального положения дел, она очень русская. В этом смысле «Урания», я бы сказал, глубоко русский сборник Бродского, притом что в нем, разумеется, о России сказаны довольно жесткие слова:

Там лужа во дворе, как площадь двух Америк.

Там одиночка-мать вывозит дочку в скверик.

Неугомонный Терек там ищет третий берег.

Великолепная характеристика, по известному выражению, — искать в комнате пятый угол, когда тебя сильно бьют и пинают по всем четырем.

Но есть там и еще одна великая и тоже очень русская тема. Потому что из всей «Урании», из всей географии, из всего бесконечного богатства мира взгляд Бродского обращен прежде всего на три империи: на Китай, «Письма династии Минь», на Россию и на Рим. И вот это чувство принадлежности к великому огромному, это то, что «бог на стороне больших батальонов», оно у Бродского очень чувствуется, этот апофеоз количества, это восхищение огромностью. И ужас перед ней, и восхищение. Там лужа на дворе, как площадь двух Америк, это сказано, прямо скажем, не только с ужасом, но и с восторгом. Да, конечно, там есть жестокие слова, типа того, что

Слава тем, кто, не поднимая взора,

шли в абортарий в шестидесятых,

спасая отечество от позора.

Это в «Стихах о зимней кампании 1980-го года». И тут есть как будто некоторое противоречие с позицией Бродского, но ведь поэт говорит не то, во что он верит, а то, что хорошо звучит. Он в то и верит, что хорошо звучит. Поэтому напрасно здесь искать последовательности, здесь есть эффектность, дело гораздо более важное.

И вот нужно сказать, что империя, для Бродского, это как бы такое прижизненное воплощение вечности. И человек, сталкиваясь с ней, при жизни понимает то, что вообще-то он может понять только после смерти — абсолютную свою ничтожность. Там ведь очень честно сказано:

Я не любил жлобства, не целовал иконы,

и на одном мосту чугунный лик Горгоны

казался в тех краях мне самым честным ликом.

Зато столкнувшись с ним теперь, в его великом

варьянте, я своим не подавился криком,

и не окаменел.

Ну и так далее. В общем, важно, что своим не подавился криком потому, что имеет опыт посмертного существования в империи. Так посмертная мука и при жизни саднит. Россия — это наилучшая страна для того, чтобы переживать посмертный опыт, опыт абсолютного одиночества, абсолютной заброшенности, полной своей ненужности. В этом тоже, как хотите, есть какое-то величие.

Ну и помимо всего прочего, «Урания» поражала воображение, конечно, количеством очень хороших стихов, то есть плохих там практически не было. У Бродского есть скучные стихи, что говорить, стихи достаточно монотонные. «Эклоги» например, зимняя и летняя, как мне кажется, довольно скучное стихотворение «Муха», да и «Бабочка» скучное стихотворение, да и «Облака», и в конце концов… много, чеховское стихотворение, одно из последних. Но тем не менее, там были стихи, которые принадлежат к величайшим шедеврам русской поэзии. Прежде всего, на мой взгляд, «Развивая Платона», «Я хотел бы жить, Фортунатус, в городе, где река», вот это.

И когда бы меня схватили бы в итоге за шпионаж…

то есть когда в итоге он оказался бы все равно чужаком среди всех.

Я бы втайне был счастлив, шепча про себя: «Смотри,

это твой шанс узнать, как выглядит изнутри

то, на что ты так долго глядел снаружи;

запоминай же подробности, восклицая «Vive la Patrie!».

Вот по большому счету Россия, это и есть способ увидать изнутри то, на что весь мир глядит снаружи, даже если это зрелище довольно мрачное. И, конечно, опыт существования в империях, в России ли, в Америке, в которой Бродский тоже видит нечто от позднего Рима, конечно, это бессмертный и незаменимый опыт экзистенциального одиночества, отчаяния, насмешки. В этом смысле «Урания», конечно, одна из лучших книг стихов, выходивших по-русски во второй половине века.

И даже если сегодня получилось так, что Бродского на какое-то время присвоил русский мир, не следует надеяться никому из его недоброжелателей, что Бродский вместе с русским миром потерпит заслуженное и сокрушительное поражение. «Русский мир» лопнет, в кавычки я его, естественно, ставлю, потому что ни к России, ни к миру он отношения не имеет. А Бродский, замечательный трагический персонаж русской поэзии, останется, потому что Урания богиня суровая, и всем нам это постоянно предстоит заново открывать.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Почему Иосифа Бродского называют великим поэтом? Согласны ли вы, что великим поэтом может быть только тот, кто окрасил время и его поэзия слита с эпохой, как у Владимира Высоцкого?

Совершенно необязательно поэту окрашивать время. Великим поэтом был Давид Самойлов, но я не думаю, что его поэзия окрасила время. И Борис Слуцкий был великим поэтом, и, безусловно, великим поэтом был Бродский, хотя и здесь, мне кажется, лимит придыханий здесь исчерпан. Но в одном ряду с Высоцким его нельзя рассматривать, это все-таки два совершенно разных явления. Тут не в уровне вопрос, а если угодно, в роли. Он сам себя довольно четко определил: «Входящему в роли // красивому Мише, // Как воину в поле, // От статуи в нише»,— написал он Казакову. Есть воины в поле, есть статуи в нише — это разные амплуа. Мне кажется, что, конечно, рассматривать Высоцкого в одном ряду с Бродским не стоит. Я…

Любой ли читатель и писатель имеет право оценивать философов?

Вот Лев Толстой оценивал Ницше как «мальчишеское оригинальничанье полубезумного Ницше». Понимаете, конечно, имеет. И Толстой оценивал Шекспира, а Логинов оценивает Толстого, а кто-нибудь оценивает Логинова. Это нормально. Другой вопрос — кому это интересно? Вот как Толстой оценивает Шекспира или Ницше — это интересно, потому что media is the message, потому что выразитель мнения в данном случае интереснее мнения. Правда, бывают, конечно, исключения. Например, Тарковский или Бродский в оценке Солженицына. Солженицын не жаловал талантливых современников, во всяком случае, большинство из них. Хотя он очень хорошо относился к Окуджаве, например. Но как бы он оценивал то, что находилось в…

Почему отношение к России у писателей-эмигрантов так кардинально меняется в текстах — от приятного чувства грусти доходит до пренебрежения? Неужели Набоков так и не смирился с вынужденным отъездом?

Видите, Набоков сам отметил этот переход в стихотворении «Отвяжись, я тебя умоляю!», потому что здесь удивительное сочетание брезгливого «отвяжись» и детски трогательного «я тебя умоляю!». Это, конечно, ещё свидетельствует и о любви, но любви уже оксюморонной. И видите, любовь Набокова к Родине сначала все-таки была замешана на жалости, на ощущении бесконечно трогательной, как он пишет, «доброй старой родственницы, которой я пренебрегал, а сколько мелких и трогательных воспоминаний мог бы я рассовать по карманам, сколько приятных мелочей!»,— такая немножечко Савишна из толстовского «Детства».

Но на самом деле, конечно, отношение Набокова к России эволюционировало.…

Согласны ли вы с формулой Эриха Ремарка — «чтобы забыть одну женщину, нужно найти другую»?

Я так не думаю, но кто я такой, чтобы спорить с Ремарком. Понимаете, у Бродского есть довольно точные слова: «…чтобы забыть одну жизнь, человеку, нужна, как минимум, ещё одна жизнь. И я эту долю прожил». Чтобы забыть одну страну, наверное, нужна ещё одна страна. А чтобы забыть женщину — нет. Мне вспоминается такая история, что Майк Тайсон, у которого был роман с Наоми Кэмпбелл, чтобы её забыть, нанял на ночь пять девушек по вызову, и все — мулатки. И они ему её не заменили. Так что количество — тут хоть пятерых, хоть двадцать приведи,— к сожалению, здесь качество никак не заменит. Невозможно одной любовью вытеснить другую. Иное дело, что, возможно, любовь более сильная — когда ты на старости лет…

Кто является важнейшими авторами в русской поэзии, без вклада которых нельзя воспринять поэзию в целом?

Ну по моим ощущениям, такие авторы в российской литературе — это все очень субъективно. Я помню, как с Шефнером мне посчастливилось разговаривать, он считал, что Бенедиктов очень сильно изменил русскую поэзию, расширил её словарь, и золотая линия русской поэзии проходит через него.

Но я считаю, что главные авторы, помимо Пушкина, который бесспорен — это, конечно, Некрасов, Блок, Маяковский, Заболоцкий, Пастернак. А дальше я затрудняюсь с определением, потому что это все близко очень, но я не вижу дальше поэта, который бы обозначил свою тему — тему, которой до него и без него не было бы. Есть такое мнение, что Хлебников. Хлебников, наверное, да, в том смысле, что очень многими подхвачены его…

Что бы вы порекомендовали из петербургской литературной готики любителю Юрия Юркуна?

Ну вот как вы можете любить Юркуна, я тоже совсем не поминаю. Потому что Юркун, по сравнению с Кузминым — это всё-таки «разыгранный Фрейшиц перстами робких учениц».

Юркун, безусловно, нравился Кузмину и нравился Ольге Арбениной, но совершенно не в литературном своем качестве. Он был очаровательный человек, талантливый художник. Видимо, душа любой компании. И всё-таки его проза мне представляется чрезвычайно слабой. И «Шведские перчатки», и «Дурная компания» — всё, что напечатано (а напечатано довольно много), мне представляется каким-то совершенным детством.

Он такой мистер Дориан, действительно. Но ведь от Дориана не требовалось ни интеллектуальное…

Не кажется ли вам правило христианства «ударили по одной щеке – подставь другую» несправедливым и потакающим злу?

Этот принцип, на мой взгляд (хотя и до Бродского, естественно, богословы всего мира предпринимали такие усилия) понятнее всего разъяснил Бродский: доведение зла до абсурда, победа над злом иронией. «Бьют по одной щеке, подставь вторую» — это не значит потакать злу. Это эффективный способ троллинга зла, эффективный способ ему противостоять. А подставить другую — ну а что ты ещё можешь? Вот Бродский приводит пример, когда его заставили колоть дрова, хотя не имели права этого делать. Он был заключенным, его выгнали на работы, хотя тоже не имели права этого делать. И он колол дрова весь вечер и всю ночь. «Переиродить зло». И там сначала над ним хихикали («Вон еврей-то как работу…