Антикоммунист — это такое догматическое узкое определение, которое никаким образом Высоцкого не исчерпывает. Если говорить более широко, был ли Высоцкий антисоветчиком? Конечно, нет.
И больше вам скажу: для большинства советских людей, для 90%, а может быть, для 99% антисоветизм не был актуальной частью повестки и не был вообще актуален. Потому что советская власть казалась бесконечной. Она не казалась смертной. Поэтому быть антисоветчиком значило отрицать реальность как таковую, значило допускать возможность несоветского существования России. А такую возможность допускали в начале 80-х, в 70-е только фантасты и утописты.
Было совершенно очевидно, что советская власть, во-первых, изнасиловала Россию так жестоко, что стала в каком-то смысле ее частью, ее вторым «я», ее душой, вышибла из нее (а может быть, и просто окончательно добила) то идеологическое народно-самодержавно-православное, что навязывалось России раньше.
Советская власть поначалу пыталась актуализовать творческие силы народа, но очень быстро перешла к политике репрессивной, и всякая народная политическая самодеятельность, всякая народная ответственность за свою судьбу закончилась еще при Ленине.
Поэтому я думаю, что советская власть, так решительно и жестоко занявшая собой всё пространство советской мысли (Синявский писал, что это как огромный кованый сундук, который внесли в маленькое помещение), не казалась чем-то сменяемым. Кстати говоря, она и оказалась в некотором смысле несменяемой. Поэтому антисоветчиков как таковых не было. Были люди, которым активно не нравилось всё происходящее. У таких людей с 1972 года была возможность уехать. Были люди, верящие в возможность косметического ремонта.
Я абсолютно убежден, что Высоцкий был глубоко советским человеком, в отличие, например, от Галича. Причем советским в лучшем понимании этого слова. Не тем, что мы вкладываем в понятие «советский чиновник», «советский бюрократ», «советский лживый деятель культуры» — нет, он был представитель того немногого подлинного, что в народе уцелело.
Неслучайно для него война всегда была источником представлений о народной нравственности. Как в песне «Капитан» — источником представлений об идеальном народе и так далее. Тот самый капитан, который никогда не станет майором, в котором угадывается, кстати, и капитан Миронов («Капитанская дочка») — капитан как символ чести.
Так вот мне представляется, что абсолютно прав Михаил Успенский, который говорил: «Советская власть, как всякий больной в терминальном состоянии, переставала узнавать своих». Например, Галич был для нее абсолютно чужой, изначально — и аристократически чужой, и идеологически чужой, поведенчески чужой. А воспринимался очень долго как свой. Его пытались воспринимать как своего, пытались сделать советским песенником, пытались переубедить, верили в его советские сценарии, пытались награждать грамотой за сценарий про чекистов. Каким-то образом его пытались сделать своим.
А вот Высоцкий, который был абсолютно, однозначно и безусловно глубоко советским человеком, всегда давал советские ответы на каверзные вопросы и верил в возможность улучшить советскую власть, как верило большинство шестидесятников (по крайней мере, в первой половине своей карьеры), воспринимался как чужой. Пугал. Пугал голосом, пугал рыком (побаивались только хрипоты», перефразируя его самого), пугал яркостью.
Он не воспринимался как свой, хотя своим был. И это было для него предметом очень мучительной рефлексии. Потому что он, вообще-то говоря, не чувствовал себя чужаком. И отсюда для него «Охота на волков», вот эта волчья самоидентификация — переломная песня. Я думаю, что он и Шукшин одновременно в конце 60-х, а конкретно в 1969-1970 годах, одновременно осознали, что они тут больше не свои, что их тут не надо. Но нигде больше они себя не мыслили.
И для Высоцкого это, конечно, было колоссальной трагедией — именно то, что при искреннем желании работать для людей, быть частью социума, чтобы везде пускали, чтобы печатали, при его желании печататься в СССР, выступать в СССР, выпускать пластинки в СССР, легально зарабатывать, он всё время отторгался. «И снизу лед, и сверху — маюсь между».
Для Галича его чужеродность, констатация этой чужеродности, исключение его из Союза было, в общем, нормой. Он понимал, что он был чужаком, оказался чужаком и, наконец, пророс в чужаки. То есть не случилось ничего принципиально непредвиденного. Он действительно реализовал свою тайную внутреннюю программу. Он скорее притворялся своим в 50-е, когда он искренне верил, что можно поставить «Матросскую тишину», что именно с этой премьеры может начаться современный театр.
Он действительно в это верил. Но думаю, что после этого (уже в «Генеральной репетиции» это описано вполне понятно) он осознал, что для него здесь никакого пути легальной самореализации нет — только приспособление. Он уже в арбузовской студии, как рассказывал мне Михаил Львовский, воспринимался как пижон и красавец, еврейский Дориан Грей. Он не был свойский.
А вот Высоцкий был. И поэтому мне кажется, он бы воспринял крах советской власти не столько как шанс, сколько как трагедию и как некий путь в тупик. Кстати говоря, в тупик это и завело. Не потому, что советская власть была единственным возможным вариантом, а потому, что стало хуже. Вот так мне это видится.