Мне кажется, что самое точное автоописание Твардовского содержится в одном из самых известных поздних его стихотворений, уже классическом:
Как неприютно этим соснам в парке,
Что здесь расчерчен, в их родных местах,
Там-сям, вразброс, лесные перестарки,
Стоят они — ни дома, ни в гостях.
Прогонистые, выросшие в чаще,
Стоят они, наружу голизной,
Под зимней стужей и жарой палящей
Защиты лишены своей лесной.
Как стертые метелки, их верхушки
Редеют в небе над стволом нагим.
Иные похилились друг ко дружке,
И вновь уже не выпрямиться им…
Ещё они, былую вспомнив пору,
Под ветром вдруг застонут, заскрипят,
Торжественную песнь родного бора
Затянут вразнобой и невпопад.
И оборвут, постанывая тихо,
Как пьяные, мыча без голосов…
Но чуток сон сердечников и психов
За окнами больничных корпусов.
Гениальное стихотворение, внутреннее имя здесь несомненно. Твардовский и сам ощущает себя такой сосной – только не в бору, а в парке. Конечно, его главная среда – это читатели «Нового мира», это те самые «сердечники и психи». Чуток их сон, и они различат, конечно, его песню без слов, его безголосый вой, который он – человек из народа, перемещенный не в свою среду – почти беззвучно издает.
Твардовский – наследник того самого народа, который пытаются выдать за глубинный. Но никакого глубинного народа нет, это фантом Суркова. Твардовский – человек старого времени; времени, когда были большие личности, большие страсти. Это человек истребленного народа; того русского народа, который отчасти сам себя истребил в годы Революции; того народа, в котором сидела эта самоистребительная тенденция, многими замеченная, особенно Буниным. И в этой тенденции самоистребительной Твардовский тоже замечен. Человек, который как бы тяготится собой, который постоянно тяготится своим масштабом, который не знает, куда этот масштаб деть. Это человек, который больше себя и больше своей функции.
Что касается поэтики Твардовского. Это поэтика, с одной стороны, чрезвычайно традиционная, действительно классическая. Поэзия, которая даже кажется слишком простой: «Вот стихи, а все понятно, все на русском языке». Твардовский решает важную задачу: он пытается говорить с большинством читателей на языке, понятном этому большинству. Но мысли, которые он выражает, сложны. Состояния, которые он выражает, сложны. И в изначальной его поэзии нет никакой особенно головной суеты. Наоборот, там есть глубокие, сложные эмоциональные переживания, до него не существовавшие. Например, вот это состояние беспомощности под обстрелом, когда ты вгрызаешься в землю под бомбежкой и бормочешь ритуально какие-то заговоры, слова случайные. Такова вся глава про сабантуй в «Теркине».
Кстати, в «Теркине» очень четко виден этот переход от страшной тесноты первых военных глав, где иногда какое-то выражение случайное повторяется чаще, чем надо. Это действительно такая стихия народного заговора.
Дельный, что и говорить,
Был старик тот самый,
Что придумал суп варить
На колесах прямо.
Это бессодержательные вещи просто, бормотать, чтобы с ума не сойти. И постепенно переход к освобождающей шири и свободе последних глав, великолепных: «По дороге на Берлин вьется серый пух перин», вот это невероятной же мощи?
Далеко, должно быть, где-то
Едет нынче бабка эта,
Правит, щурится от слёз.
И с боков дороги узкой,
На земле ещё не русской —
Белый цвет родных берёз.
Ах, как радостно и больно
Видеть их в краю ином!..
Пограничный пост контрольный,
Пропусти её с конём!
Невероятная какая-то сила и свобода, освобождающий выдох. И кто-то сейчас скажет: вот, мол, классическое мародерство:
Волокут часы стенные
И ведут велосипед.
Эта бабка заслужила, она имеет право на часы стенные и велосипед. Да и русская армия в Германии, в общем, делала ничтожную часть того, что немецкая творила на русской земле. Кто-то может противостоять моим словам тем, что это имперство. Но есть разница. Есть разница в агрессии и в ответе на агрессию. Не надо сравнивать то, что происходило тогда, и то, что происходит сейчас. И ту армию с этой не надо сравнивать.
Твардовский донес до нас дух той армии – армии, которая с трудом привыкает к жестокостям, с трудом привыкает к военному модусу; армии крестьянской, которая растить любит больше, чем убивать; которая землю любит больше, чем кровь. Но та армия была безжалостно истреблена в ходе войны, и остатки ее вымерли. И ничего не осталось от тех Теркиных. А то, что мы видим сейчас, это немножко другая история, это Оркины, это «Василий Оркин» такой. Полное вырождение и перерождение; я думаю, аналогии не нужны здесь.
Что касается поэмы «Теркин на том свете» – это поразительно точное, при всей своей простоте, интуитивно точное стихотворение больше, поэма о загробности русского мира, о загробности и вымороченности той навязанной и страшной жизни, которой живет русский человек, русская бюрократия, армия, дисциплина, – тотальная имитация всего. На этом фоне война действительно выглядит просветом. Она была народной в том смысле, что народу позволили быть собой. Все остальное время всё народное – милосердие, справедливость – из него выбивались, выколачивались. Его заставляли быть не народом, а массой, толпой. Народом российский народ был во время войны. И отсюда возвращение, желание вернуться к этой плазме. Но возвращение это всегда оказывается обманом, и никакого народа больше нет.
Кстати говоря, попытка Теркина вернуться к себе в «Теркине на том свете» оказалась довольно безнадежной попыткой. «Теркин на том свете» – поэма замечательная, Твардовский умел писать очень органично и талантливо, но ничего не сделаешь, это мертвая поэма. Это обреченная попытка. Это попытка заговорить на языке войны в условиях мира, да еще такого мертвого, вымороченного мира. Поэтому я бы сказал, что это показательная неудача, притом, что там есть шедевры.
А лучшая поэма Твардовского, как считал он сам, – «Дом у дороги». Вот Новелла Матвеева в нашу последнюю встречу говорила о том, что теркинский хорей кажется ей неорганичным, слишком плясовым, частушечным. А вот «Дом у дороги» – это поэма, в которой есть поэтическое. Ее скорбный ямб выражает страшную тоску солдата по дому.
Я начал песню в трудный год,
Когда зимой студёной
Война стояла у ворот
Столицы осаждённой.
Это блистательная поэма. И вот это чувство женщины, спасающей дом, и бойца, тоскующего по дому, и их взаимное сиротство… И осиротевшие дома, из которых беженцы ушли на восток, а солдаты – на запад. Все это Твардовский почувствовал с невероятной силой, потому что он был одним из последних, в ком это сельское чувство дома жило.
Вообще же поэзия Твардовского – это замечательный памятник силе и душевному благородству. У него случались отступления от этой линии. У него случались эти трагические запои, в которых он противоречия свои как-то пытался заглушить. А какой человек с совестью в русской литературе не запивал? Только тот, у которого, как выражается Адабашьян, была «пониженная толерантность к спиртному». На самом деле, я думаю, запой – это единственная форма такого припадка совести, доступная советскому литератору. И Фадеев это доказал более чем наглядно, но Фадеев был не единственным.
Не зря Твардовский говорил: «Русский писатель любит, чтобы его отвлекали». Я думаю, кстати, самый сильный образ Твардовского, самый точный образ этой красивой, грациозной силы, которая во всем его облике, несколько медвежьем, чувствовалась, – это Трифонов в «Записках соседа». Твардовский – это напоминание о той настоящей России, за которую сегодня нам пытается себя выдать РоZZия, Z-Россия. Твардовский – это то, что за что можно было любить русскую литературу и русскую жизнь. Это одно из последних напоминаний о том, что в ней было. Поэтому читать его и перечитывать хотя и ностальгическая, но все-таки услада.