Войти на БыковФМ через
Закрыть

Александр Твардовский

Дмитрий Быков
>500

Мне кажется, что самое точное автоописание Твардовского содержится в одном из самых известных поздних его стихотворений, уже классическом:

Как неприютно этим соснам в парке,

Что здесь расчерчен, в их родных местах,

Там-сям, вразброс, лесные перестарки,

Стоят они — ни дома, ни в гостях.

Прогонистые, выросшие в чаще,

Стоят они, наружу голизной,

Под зимней стужей и жарой палящей

Защиты лишены своей лесной.

Как стертые метелки, их верхушки

Редеют в небе над стволом нагим.

Иные похилились друг ко дружке,

И вновь уже не выпрямиться им…

Ещё они, былую вспомнив пору,

Под ветром вдруг застонут, заскрипят,

Торжественную песнь родного бора

Затянут вразнобой и невпопад.

И оборвут, постанывая тихо,

Как пьяные, мыча без голосов…

Но чуток сон сердечников и психов

За окнами больничных корпусов.

Гениальное стихотворение, внутреннее имя здесь несомненно. Твардовский и сам ощущает себя такой сосной – только не в бору, а в парке. Конечно, его главная среда – это читатели «Нового мира», это те самые «сердечники и психи». Чуток их сон, и они различат, конечно, его песню без слов, его безголосый вой, который он – человек из народа, перемещенный не в свою среду – почти беззвучно издает.

Твардовский – наследник того самого народа, который пытаются выдать за глубинный. Но никакого глубинного народа нет, это фантом Суркова. Твардовский – человек старого времени; времени, когда были большие личности, большие страсти. Это человек истребленного народа; того русского народа, который отчасти сам себя истребил в годы Революции; того народа, в котором сидела эта самоистребительная тенденция, многими замеченная, особенно Буниным. И в этой тенденции самоистребительной Твардовский тоже замечен. Человек, который как бы  тяготится собой, который постоянно тяготится своим масштабом, который не знает, куда этот масштаб деть. Это человек, который больше себя и больше своей функции.

Что касается поэтики Твардовского. Это поэтика, с одной стороны, чрезвычайно традиционная, действительно классическая. Поэзия, которая даже кажется слишком простой: «Вот стихи, а все понятно, все на русском языке». Твардовский решает важную задачу: он пытается говорить с большинством читателей на языке, понятном этому большинству. Но мысли, которые он выражает, сложны. Состояния, которые он выражает, сложны. И в изначальной его поэзии нет никакой особенно головной суеты. Наоборот, там есть глубокие, сложные эмоциональные переживания, до него не существовавшие. Например, вот это состояние беспомощности под обстрелом, когда ты вгрызаешься в землю под бомбежкой и бормочешь ритуально какие-то заговоры, слова случайные. Такова вся глава про сабантуй в «Теркине».

Кстати, в «Теркине» очень четко виден этот переход от страшной тесноты первых военных глав, где иногда какое-то выражение случайное повторяется чаще, чем надо. Это действительно такая стихия народного заговора.

Дельный, что и говорить,

Был старик тот самый,

Что придумал суп варить

На колесах прямо.

Это бессодержательные вещи просто, бормотать, чтобы с ума не сойти. И постепенно переход к освобождающей шири и свободе последних глав, великолепных: «По дороге на Берлин вьется серый пух перин», вот это невероятной же мощи?

Далеко, должно быть, где-то

Едет нынче бабка эта,

Правит, щурится от слёз.

И с боков дороги узкой,

На земле ещё не русской —

Белый цвет родных берёз.

Ах, как радостно и больно

Видеть их в краю ином!..

Пограничный пост контрольный,

Пропусти её с конём!

Невероятная какая-то сила и свобода, освобождающий выдох. И кто-то сейчас скажет: вот, мол, классическое мародерство:

Волокут часы стенные

И ведут велосипед.

Эта бабка заслужила, она имеет право на часы стенные и велосипед. Да и русская армия в Германии, в общем, делала ничтожную часть того, что немецкая творила на русской земле. Кто-то может противостоять моим словам тем, что это имперство. Но есть разница. Есть разница в агрессии и в ответе на агрессию. Не надо сравнивать то, что происходило тогда, и то, что происходит сейчас. И ту армию с этой не надо сравнивать.

Твардовский донес до нас дух той армии – армии, которая с трудом привыкает к жестокостям, с трудом привыкает к военному модусу; армии крестьянской, которая растить любит больше, чем убивать; которая землю любит больше, чем кровь. Но та армия была безжалостно истреблена в ходе войны, и остатки ее вымерли. И ничего не осталось от тех Теркиных. А то, что мы видим сейчас, это немножко другая история, это Оркины, это «Василий Оркин» такой. Полное вырождение и перерождение; я думаю, аналогии не нужны здесь.

Что касается поэмы «Теркин на том свете» – это поразительно точное, при всей своей простоте, интуитивно точное стихотворение больше, поэма о загробности русского мира, о загробности  и вымороченности той навязанной и страшной жизни, которой живет русский человек, русская бюрократия, армия, дисциплина, – тотальная имитация всего. На этом фоне война действительно выглядит просветом. Она была народной в том смысле, что народу позволили быть собой. Все остальное время всё народное – милосердие, справедливость – из него выбивались, выколачивались. Его заставляли быть не народом, а массой, толпой. Народом российский народ был во время войны. И отсюда возвращение, желание вернуться к этой плазме. Но возвращение это всегда оказывается обманом, и никакого народа больше нет.

Кстати говоря, попытка Теркина вернуться к себе в «Теркине на том свете» оказалась довольно безнадежной попыткой. «Теркин на том свете» – поэма замечательная, Твардовский умел писать очень органично и талантливо, но ничего не сделаешь, это мертвая поэма. Это обреченная попытка. Это попытка заговорить на языке войны в условиях мира, да еще такого мертвого, вымороченного мира. Поэтому я бы сказал, что это показательная неудача, притом, что там есть шедевры.

А лучшая поэма Твардовского, как считал он сам,  – «Дом у дороги». Вот Новелла Матвеева в нашу последнюю встречу говорила о том, что теркинский хорей кажется ей неорганичным, слишком плясовым, частушечным. А вот «Дом у дороги» – это поэма, в которой есть поэтическое. Ее скорбный ямб выражает страшную тоску солдата по дому.

Я начал песню в трудный год,

Когда зимой студёной

Война стояла у ворот

Столицы осаждённой.

Это блистательная поэма. И  вот это чувство женщины, спасающей дом, и бойца, тоскующего по дому, и их взаимное сиротство… И осиротевшие дома, из которых беженцы ушли на восток, а солдаты – на запад. Все это Твардовский почувствовал с невероятной силой, потому что он был одним из последних, в ком это сельское чувство дома жило.

Вообще же поэзия Твардовского – это замечательный памятник силе и душевному благородству. У него случались отступления от этой линии. У него случались эти трагические запои, в которых он противоречия свои как-то пытался заглушить. А какой человек с совестью в русской литературе не запивал? Только тот, у которого, как выражается Адабашьян, была «пониженная толерантность к спиртному». На самом деле, я думаю, запой – это единственная форма такого припадка совести, доступная советскому литератору. И Фадеев это доказал более чем наглядно, но Фадеев был не единственным.

Не зря Твардовский говорил: «Русский писатель любит, чтобы его отвлекали». Я думаю, кстати, самый сильный образ Твардовского, самый точный образ этой красивой, грациозной силы, которая во всем его облике, несколько медвежьем, чувствовалась, – это Трифонов в «Записках соседа». Твардовский  – это напоминание о той настоящей России, за которую сегодня нам пытается себя выдать РоZZия, Z-Россия. Твардовский – это то, что за что можно было любить русскую литературу и русскую жизнь. Это одно из последних напоминаний о том, что в ней было. Поэтому читать его и перечитывать  хотя и ностальгическая, но все-таки услада.

Отправить
Отправить
Отправить
Напишите комментарий
Отправить
Пока нет комментариев
Насколько интересен и нужен был Александр Твардовский как главный редактор журнала «Новый мир»?

Бродский говорил, что Твардовский по психотипу похож на директора крупного завода. Наверное, ему надо было руководить вот таким литературным производством. Другое дело, что он обладал несколько однобокой эстетикой.

Он действительно хорошо знал границы своего вкуса. Но, слава Богу, он умел консультироваться с другими людьми. И поэтому ему хватало толерантности печатать Катаева, которого он не любил вовсе — позднего, уже мовистского периода. Но он говорил, что зато оценит аудитория журнала.

У него хватало вкуса читать Трифонова и печатать его, хотя он прекрасно понимал узость своего понимания. Он искренне не понимал, как построен, например, «Обмен». Он говорил: «Ну…

Почему Твардовский отрицательно высказался о рассказах Петрушевской: «Меня не устраивает позиция, когда автор сливается серостью и как бы тоже оказывается среди своих малоинтересных людей»?

Это не было несовместимостью. Твардовский был человеком довольно широких вкусов, и самое удивительное то, что он написал на рассказе: «Отклонить, но связи с автором не терять». Он почувствовал в Петрушевской большой потенциал. Возможно, в 1969 году, когда был отвергнут рассказ «Такая — совесть мира», вероятно, у Твардовского были взгляды более пуританские и, может быть, слишком кондовые, чтобы Петрушевскую сразу признать. Да и Петрушевской было всего 30 лет, её никто не знал, и она только что пришла из журналистики.

Большой писатель должен приучить к своей манере как-то заставить постепенно себя воспринимать. «Он уважать себя заставил», как говорится. Именно…

Насколько верна мысль Александра Твардовского о Константине Паустовском: «Паустовский сам светит отраженным литературным цветом»?

Ну может быть, верна, но позволительно спросить: «А что, сам Твардовский — большой формальный новатор, что ли?». Что это он так резко судит о Паустовском? Я думаю, что здесь примешивается какая-то неприязнь к южной школе вообще, к романтикам. Паустовский не так уж светит отраженным светом. Да, конечно, это такой слегка разбавленный Грин, но многие тексты Паустовского, например, «Мещерская сторона» — по-моему, они абсолютно оригинальны. И Паустовский, и Фраерман, и Гайдар,— все писатели этого круга обладали, по крайней мере, собственным почерком. Нет, мне кажется, это такой эстетический максимализм со стороны Твардовского. Он, мне кажется, не очень-то уместен в его исполнении, не говоря уже…

Александр Твардовский говорил о рассказах Виля Липатова об Анискине: «Это полицейская литература». Почему?

Я не знаю этого высказывания, но понять, почему он это говорил, я могу. Ведь это проект создания позитивного образа «мента», как это тогда называлось, или «понта», как это называется сегодня. Вот в рамках «создания позитивного образа полицейского». Анискин (особенно после того, как Михаил Жаров его сыграл) — это такой простой советский человек, который не столько карает, сколько наставляет на путь истинный. Я не считаю это художественной удачей, но и полицейской литературой считать не могу. Гораздо опаснее, мне кажется, были попытки создать положительный образ чекиста, которыми занимался Юлиан Семенов. Вот это полицейская литература. А то, что делал Виль Липатов — это, скорее, попытка…

Что имел в виду Александр Твардовский, когда написал о Корнее Чуковском: «Он уже и до революции издавал журналы и был известным скандальным журналистом»?

Я думаю, что отношение Твардовского к Чуковскому, как и к Маршаку, состояло из двух серьезных внутренних мотивов. С одной стороны, это было такое восхищение младшего, потому что они были старше на два, а в случае с Чуковским почти на три десятилетия. Твардовский их уважал немного по-ученически, старался старикам помочь, преклонялся перед их ещё старорежимным образованием, и так далее. С другой стороны, его многое в них раздражало. Раздражало, думаю, поколенчески. В Маршаке раздражал эгоцентризм, способность говорить только о себе. Это, кстати, раздражало почти всех, но это же было изнанкой маршаковской жизнестойкости. Его эгоцентризм был изнанкой его невероятной целеустремленности,…

Почему Александр Твардовский сказал о Викторе Некрасове: «Что-то незрелое в нем как в человеке, вот он и играет все время. Только одна книга — «В окопах Сталинграда» — была серьезной»?

Видите, у Твардовского вообще к интеллигентам было подозрительное отношение. Он был крестьянин из кулацкой, раскулаченной семьи. Он считал, что только крестьяне близки к земле и имеют настоящий опыт. Он интеллигенции не доверял. Он прочитал Гроссмана, «Все течет» (ему предложили это для публикации). Он сказал: «Знаете, есть в этом какое-то вай-вай». Еврейское такое, с намеком. Не он бы писал, не я бы читал. Страдания интеллигента представлялись ему чем-то неподлинным. Вот коллективизация — это да, драма. А интеллигенция? Ну что она там видала, в своих московских распределителях?

Так и Некрасов — интеллигент, художник, архитектор, его любовь к матери,— это, наверное, ему…